Выбрать главу

III.

Но не забыло его бедное, измученное сердце Андрея Александровича.

Следующий период его жизни, после того как он расстался с нашим городом, застает его в губернском городе Т., куда он со скудными остатками своих сбережений, с погибельной страстью ко всероссийской утешительнице. — чарке перевез и свое одинокое горе.

Когда было пропито все и оставалось только носильное платье, чудом уцелевшее на его грешном теле, пришло время ему волей-неволей приостановить свой запой. В Т. нашлись добрые люди, разглядевшие и под пьяным обличьем живую и страдающую человеческую душу, и, когда кончился запой, определили они Андрея Александровича по вольному найму писцом в губернское казначейство.

Старая, привычная работа затянула мало-помалу своим механическим трудом когда-то образцового служаку, и потекла для него обновленная прежняя чиновничья жизнь — серая, тусклая, однообразная... а все же — жизнь...

Андрей Александрович смирился, но с этого времени сделался тем женоненавистником, каким я его впоследствии узнала, замолчал наглухо и молчал так крепко, что только перед открытой своей могилой рассказал одной мне, и то по особому доверию за мой уход во время его болезни, историю своей искалеченной, горькой жизни.

В Т., однако, недолго пришлось ему пользоваться своим относительным покоем; недолго продолжалось мрачное полузабытье, которым душа его стремилась отделить себя от соприкосновения с міром...

Снимал он в одном из т-ских переулков, поближе к казначейству, не то от хозяев, не то от жильцов комнату окнами в переулок.

Как-то, уж под вечер, — дело было поздней осенью, — придя со службы и отобедав чем Бог послал, засел он, по усвоенному обычаю, к окошечку и стал глядеть на улицу... Известны картины провинциальных переулков глухой осенней порой, когда на них спускается сумрак ненастной, холодной ночи!... Лил дождь, обмывая запыленные летом и засиженные мухами стекла. Темнело, скорее, серело, Андрей Александрович все сидел да сидел, не отрывая мутного, безжизненного взгляда от потемневшего окошка, бессмысленно, но упорно следя за струйками дождя, слезящими оконные стекла...

Весь ушел ой в свое безотрадное, унылое одиночество. Тоска — впереди, беспросветная, глухая ночь! А позади? жгучая, кровная, незаслуженная, несмытая обида, непоправимое, неисцельное горе.

Вдруг — стук в соседнее окошко!... Там — другой, третий... И кто-то упорно забарабанил сперва по стеклу, а затем уже сильнее по оконной раме. Настойчивый, наглый стук этот вывел горемыку из его забытья; сжалось сердце от предчувствия какого-то нового неожиданного удара; Андрей Александрович встрепенулся, вскочил и бросился к окошку, в котором от стука дребезжали стекла... Не успел он его открыть как следует, как чья-то рука в полуотворенное окно сунула ему какой-то мягкий сверток и из сумрака сгустившейся осенней ночи вместе с порывом ворвавшейся в комнату промозглой, холодной сырости, как отравленный кинжал, в самое сердце Андрея Александровича вонзил возглас знакомого, любимого голоса:

— Андрей! Это тебе — твоя дочь Татьяна. Люби ее вместо меня!

Пока, ошеломленный неожиданностью и страшной сердечной болью, несчастный успел опомниться и прийти в себя, за окном уже никого не было; а в мертвой тишине захолустного переулка где-то уже вдали погромыхивал и замирал шум колес быстро удалявшейся кареты, уносившей, как и в тот роковой свадебный день, ту, которой так безнадежно было отдано бедное сердце... А это была у окошка она — жена его только по одному, ею опозоренному, его имени... Сон это был, что ли, тяжкий, давящий кошмар?..

Нет, то не был сон: в судорожно сжатых руках Андрея Александровича что-то, закутанное в мягкий женский платок, беспомощно билось и трепетало и что-то пищало так жалобно, жалобно...

IV.

Одному Богу было известно, какое чувство руководило матерью несчастного ребенка кинуть его в руки так жестоко, коварно обманутого ею человека и мужа только по имени, но Андрей Александрович ребенка не бросил.

Когда он опомнился от страшного нервного потрясения, первым его порывом было броситься за извергом — женщиной не пощадившей в нем ничего святого. Он было бросился со своим свертком на улицу, но злодейки и след уже простыл; один только убогий огонек уличного фонаря, засветившийся на отдаленном перекрестке в сыром тумане осенней ночи, мог бы указать путь, по которому умчалась мать покинутого ребенка, но он молчал, безмолвный свидетель тяжкого преступления, совершенного предательской рукой над беззащитным сердцем. Куда было бежать?.. А между тем живое беззащитное маленькое существо билось в судорожных конвульсиях, надрываясь от беспомощного плача.