Выбрать главу

Привели его к столу, усадили, налили ему чаю... Он вдруг склонил свою голову на руки и, облокотившись на стол, стал тереть себе одной рукой лоб и все в том же полузабытьи говорить:

— Быть и не быть — статья міра такая!... В этом вся статья міра: сейчас тут, а завтра — где? Был и нету!... Как — нету? Есть!... Был, есмь, буду!... Вот и вся статья міра: быть!...

Все тут мы поняли, что Андрею Александровичу настало время умирать и что это — ему предсмертное видение.

Водворилось торжественное и вместе жуткое молчание... Продолжалось оно довольно долго, а Андрей Александрович все тер свой лоб и приговаривал всё те же слова...

Наконец молчание наше было прервано моим отцом:

— А мне, — спросил отец, — скоро, кум, там быть?

— Вскоре после меня и ты туда пойдешь! — ответил ему Андрей Александрович... И мать, и я, и сестра стали его о том же спрашивать, но в это время у него внезапно покраснело лицо: он как-то полуоткинулся на кресле и захрапел. Глаза закрылись... Мы хотели его поднять, чтобы перенести на кровать, да не осилили — послали за нашим кучером, и с его помощью отец перенес Андрея Александровича на диван в свою комнату. Хотели было там уложить его на диван, но сделать этого не удалось: какая-то сила приводила его в сидячее положение. Так и оставили мы его сидеть, обложив подушками, а под ноги поставив кресло.

Он все храпел, но лицо уже не было так красно.

В таком положении он провел восемь суток, не приходя в сознание. Призвать хотели доктора, но кум наш до того их терпеть не мог, что отец мой, боясь, как бы он, придя в сознание, не увидел около себя доктора, сделать этого не позволил.

Тяжелое для всех нас было это время — эти восьмеро суток: приходилось и днем и ночью дежурить у изголовья больного, ни на минуту его не покидая, в ожидании, что вот-вот он придет в себя. В конце последних суток у него вдруг открылось горлом кровотечение: два глубоких таза вышло из него крови, и тут он очнулся в полном сознании. Потребовал, чтобы его обмыли; надел с помощью отца чистое белье и, как ни в чем не бывало, только очень слабый, вышел через восемь суток своего забытья к послеобеденному чаю. За столом сидел как здоровый, но уж из-за стола встать не мог: с ним сделалось что-то вроде паралича в ногах и тут-то он уже окончательно заболел своей предсмертной болезнью.

VII.

Тяжелая эта была болезнь, и сопровождалась она таким тяжелым запахом от больного, что отец мой, несмотря на все свое расположение к куму, уговорил его поместиться в городской больнице. Сам свез его туда на своей лошади и сдал с рук на руки больничному начальству.

— Не скучай, кум, — сказал он ему, — навещать каждый день тебя будем. А поправишься — опять к нам милости просим. Видишь — твое дело уже идет на поправку: какие были ноги-то твои? А теперь уже и владеть ими начинаешь. В больнице тебя живо выправят.

Кум обещал не скучать. Но не прошло и двух дней, как он неожиданно для всех нас явился к нам в дом, едва передвигая свои больные, опухшие от водянки ноги. Отец был в это время на службе.

— Обманул кума-то: не остался в больнице, — заявил он нам с болезненной и жалкой улыбкой, — к вам притащился помирать — уж вы меня, ради Христа, не гоните!

У кого же хватило бы духу гнать беднягу, и он остался доживать у нас свои страдальческие последние дни. Но тем не менее в доме ему оставаться было немыслимо: слишком тяжкий дух шел от его больного, исстрадавшегося тела, и мы на общем совете порешили поместить его в нашем саду. Была там у отца небольшая холодная постройка. — уютная, чистенькая, заново оклеенная обоями комнатка, куда в летние жары любил удаляться отец мой на ночлег от ночной духоты в доме и от утренних мух; вот эту-то комнатку мы и отвели больному. Был июнь месяц; стояло тепло, и ему в саду было куда лучше, чем в доме. Только одна беда была: никто из прислуги за ним ходить не хотел, не перенося его запаха. И правда — тяжек был дух от Андрея Александровича!... Пришлось ходить за больным мне, его куме: так и доходила я за ним до самой его последней минуты.

Тихая, блаженная была кончина страдальца. За две недели до смерти, по его желанию, мы его особоровали и причастили, и с этого дня и до самой своей кончины он не переставал тихонько, про себя, петь: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!...»

Изредка заставлял меня поиграть ему на гитаре, — я на ней немного поигрывала, — а затем опять принимался петь Трисвятое.