Игумен тяжело вздохнул и ответил: «Конечно, любят, но если их не скроешь, то они и не уберегутся от братии... Братия — это те же большевики... Чуть только увидят хорошенького кавунчика (так в Малороссии зовется арбуз) или красавицу дыню, так сейчас же и проглотят их... Вот я и спасаю их под лопухами, авось не приметят...»
Мирно и тихо протекала наша жизнь в Скиту в первые дни нашего приезда. Скрытый в ущелье горы Скит был отгорожен от міра точно высокими стенами, мало кому был даже известен, и его трудно было найти. Но вот прошел месяц, большевики неистовствовали в городе все больше, из Киева доходили слухи один ужаснее другого, и от моего взора не укрывалось то беспокойство и те тревоги, какие переживала братия. На расспросы или не отвечали, или успокаивали меня.
И тут, быть может, впервые предо мною раскрылась нежная, полная братской любви душа моего брата Владимира. Странные отношения связывали меня с моим братом. Мы точно боялись признаться друг другу в своей любви, никогда и ни в чем ее не выражали вовне, оба были достаточно угрюмы, необщительны, тогда как оба в одинаковой мере тревожились друг за друга и внутренне были между собой связаны неразрывными нитями. Беспокойство моего брата обо мне выражалось всегда так наглядно, он так мало умел скрывать его, что мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы угадать какую-либо беду. Так случилось и тогда, когда брат, узнав о расстреле кузена Димитрия, скрыл от меня эту ужасную весть, и я узнал о ней лишь позднее, да и то случайно, от одного из иеромонахов, совершавших панихиду по «убиенном рабе Божием Димитрии», который на вопрос мой, о ком он молился, выдал тайну моего доброго брата. [...]
Все чаще и чаще покидали мір лучшие люди, все сиротливее становилось на душе, и не за кого было держаться.
Вокруг же бушевали стихии ада, владычествовал сатана...
Было страшно и жутко... Стою я однажды в храме за всенощной, и мой взор случайно пал на высокое окно, через которое виднелись очертания горы, у подножия которой стоял наш скитский храм. Затрепетало мое сердце, когда на фоне зарева заходящего солнца я увидел черные силуэты большевиков, осторожно пробиравшихся с ружьями в руках через кусты и спускавшихся по направлению к церкви...
Увидела их и братия, и ледяной ужас сковал всех. Как сейчас, помню то страшное беспокойство, какое охватило особенно священнослужащих, совершавших Богослужение... Дрожащим голосом, тихо, точно про себя, они подавали возгласы и, будто приговоренные к смерти, не знали, продолжать ли Богослужение или прервать его, заблаговременно скрыться или ждать нападения на храм. Страшно волнуясь, они беспомощно и робко оглядывались на игумена Мануила и, казалось, безмолвно вопрошали его, что им делать и как поступить...
— Чего ты уставился на меня как баран, — крикнул на весь храм игумен, и этот властный голос Старца с корнем вырвал панику, охватившую монахов. Богослужение продолжалось, хор стал петь еще громче, нисколько не смущаясь присутствием большевиков, которые в числе 5-6 человек вошли в храм.
По окончании всенощной игумен Мануил, поддерживаемый с двух сторон послушниками, не обращая ни малейшего внимания на большевиков, вышел из храма по направлению к своим покоям. Его сейчас же окружила толпа богомольцев, подошедшая под благословение.
— А вы, черти, почему не подходите под благословение, — обратился игумен к большевикам, — безбожники вы, нехристы, чего лазите по монастырям да мутите народ, грабители...
— Батюшка, батюшка, — шепнул послушник, дергая игумена за рясу и останавливая его.
— Чего там батюшка, — оборвал игумен, а затем, обращаясь к большевикам, сказал им:
— Вас сколько здесь, — 6 человек, ну а нас 26, убирайтесь откуда пришли, а то прикажу выгнать...
Большевики, привыкшие, что перед ними все трепетали, и не ожидавшие такой встречи, пришли в страшное замешательство и до того смутились, что, глядя на них, богомольцы, и особенно бабы, заступились за них.
А кто же из знакомых с деревней и крестьянским бытом не знает, в каких формах проявляется такое заступничество крестьянских баб, отражающее столько юмора, им одним свойственного? Недаром крестьянские парни так боялись привхождения в их взаимные споры баб, особенно жалостливых, движимых только участием, но еще более обострявших всякого рода споры. Так случилось и здесь. Желая сгладить неприятное впечатление от слов игумена, бабы сказали ему: