Выбрать главу

Отец игумен взял в руки свитку, поглядел, показал мне...

— Ведь вот, брат Федор, какая одежда-то у нас! — сказал он мне как бы с сожалением, — плоховата, вишь, одежда-то!

— Так что ж, батюшка? — отвечал ему я, — ведь преподобный-то Феодосий Печерский, когда бежал от матери, такие же носил, а не шелковые...

— А ты разве знаешь житие Преподобного?

— Читал в Патерике.

— Ну, хорошо — так скидай же сертучок-то свой да в подражание Преподобному и носи эту свитку.

И, сказавши это, о. игумен благословил и меня, и свитку. Оба старца помогали мне снимать мой сертучок, помогли надеть и свитку; а когда меня нужно было опоясать, о. игумен взял в руки ремень, посмотрел на него и, показывая мне его, опять как бы соболезнуя промолвил:

— Вишь, и пояс-то дали какой корявый! — и оба вместе с о. Макарием, подпоясав меня, застегнули как должно. Я поклонился о. игумену в ноги, и оба старца меня благословили...

— Ну, теперь спасайся о Господе, — сказал мне о. игумен, — молись усерднее, старайся подражать жизни св. Отец, будь образцом и для нас немощных. А что тебе будет нужно, приходи ко мне и говори все небоязненно, а мы, по силе возможности, будем утешать и тебя, как ты утешил нас своим приходом к нам в обитель, из любви к Богу оставил своих родителей и вся яже в міре. Господь да укрепит тебя, иди с миром, а утром я назначу тебе послушание.

Со слезами бросился я к ногам старцев, облобызал их в восторге радости, что меня приняли в обитель, и, поцеловав затем благословляющие их руки, пошел за келейником и водворился в назначенной мне келье.

Так совершилось мое первое вступление в великую Оптину Пустынь.

XXII.

Келья, мне отведенная, должно быть, давно была необитаема, и воздух в ней был такой спертый, что, отворив в нее дверь, я так и не затворял ее до тех пор, пока меня не перевели в корпус, где была живописная, назначив мне в ней проходить послушание и учиться живописи. Недолго я жил в этой башне, но, как ни была в ней неприглядна обстановка, я не могу передать того чувства, которое я испытывал тогда в своем сердце: я горел огнем ревности и любви к Богу... Боже мой! что это была за радость! Сердце как воск таяло, и для меня легко было всякое послушание. Я тер в живописной краски, топил баню, ходил на общие послушания: поливал овощи, убирал сено; красил с о. Пименом полы в Казанской церкви; сажал капусту. Потом назначили меня в кухню, где через полгода сделали поваром. Трудное было это послушание, но для меня и его было мало: я старался, когда отдыхали помощники, за них что-нибудь сработать — носил дрова, хлебы из хлебни, разрезал их на ломти, раскладывал рыбу по блюдам — словом, я, что называется, сгорал от жажды деятельности. Когда меня назначили в живописную, я учился рисовать карандашом и тушью; ходил к ранним обедням, где пел на клиросе, — голос у меня хороший — дискант; опять тер краски и красил с о. Пименом полы; при этом я исполнял некоторые обязанности келейного у отца Петра Александровича Григорова, хотя и продолжал жить в живописной. Обязанности эти не были особенно сложны: я ставил ему самовар и убирал келью, за что он поил меня чаем и дал мне разрешение пользоваться его библиотекой.

Этот о. Петр Александрович Григоров был из военных — человек ученый; служил в военной службе в царствование Государя Александра Павловича и в смутные дни воцарения Николая I. Затем ушел в Задонский монастырь, где был келейником у великого затворника Георгия, после смерти которого поступил в Скит Оптиной Пустыни и был в Оптиной вроде письмоводителя. Замечательный был это человек, и я от него многому понаучился, наслышавшись от него и про многие политические тайны прошлого времени, и про его жизнь, и про великого раба Божия Георгия-затворника. Хорошо мне было тогда жить в живописной! Петр Александрович меня любил; батюшка о. Макарий тоже. Оба они меня ласкали своими милостями: к о. Макарию мне было разрешено ходить, когда было мне можно, и утром и вечером в келью к келейникам, батюшке — о. Родиону и о. Амвросию. Баловали меня даже пряниками, которые я получал и от Старца, и от Петра Александровича. Сладко мне жилось в то время в Оптиной, — это было в 1845 году, — и жутко было подумать, что придется-таки мне дать о себе знать на родину, когда истечет срок паспорту; надо было дать весточку о себе родителям, которые обо мне ровно ничего не знали... Хотя любовь к Богу и побеждает любовь естественную, но не могу и не хочу скрыть, что, живя в обители, я часто вспоминал скорбь своей матери и нередко со слезами падал на колени перед чудотворным образом Казанской Божией Матери, что в Казанской церкви, и молил Преблагословенную, чтобы Она утешила Своею благодатною силой горе моей дорогой родительницы.