Наступила поздняя ночь. Я уже был в своей келье. Вдруг в келью мою не вошел, а ворвался сам настоятель в нетрезвом, прости Господи, виде. Я только что заснул, как услышал его грозный оклик и страшный стук в дверь моей кельи. Перепуганный, не чаявший себе ниоткуда никакой беды, я вскочил с кровати и отворил дверь. Не успел настоятель и ноги перенести через порог кельи, как исступленным голосом закричал на меня:
— Вон, мошенник! Вон сейчас же из обители, чтобы и духу твоего здесь не было!... Мо-шен-ник э-та-кий!!
И понес он тут на меня такую брань, что я от испуга и от неожиданности не знал, что и делать и говорить. Трясясь от испуга, я со слезами кланялся настоятелю в ноги, прося его сказать мне причину гнева, но тот и слышать ничего не хотел и только кричал:
— Вон! — тебе говорят, мошенник! Вон, сейчас же из кельи вон!... Еще расспрашивать стал!... Бери все свое и ступай куда хочешь: ты нам не нужен... Да ты и не можешь жить в обители!...
Валяясь у него в ногах и обливая пол слезами, я продолжал умолять его открыть мне причину, за что он так на меня гневается, и, начиная догадываться, что не за мою ли откровенность с о. Петром, я стал уверять настоятеля, что я никому ни про что не рассказывал и был только у одного о. Петра, но в ответ на мои заверения он все продолжал кричать одно: «Вон! Ты не способен к монастырской жизни».
Можете себе представить мое положение? Куда мне было идти? На дворе — ночь, денег — ни гроша, да и от людей стыдно... Но делать было нечего: я начал, все продолжая стоять на коленях, умолять его, чтобы он дозволил мне пробыть в монастыре хотя бы до утрени, и он на это согласился только с тем, чтобы, как ударят в колокол к заутрени, меня уже не было в монастыре; и с этим приказом настоятель вышел из моей кельи, продолжая и за дверью поносить меня всяческими унизительными словами.
Когда он ушел, остался я один в своей келье, слезы затмили мне глаза мои и я упал беспомощно перед иконой Божией Матери и долго безмолвно рыдал перед нею. Выплакал я перед Преблагословенной скорбь мою и затем помолился Ей, чтобы Она, Всесильная, отвела от меня козни вражьи и смягчила начальническое сердце. Всю ночь я так промолился, и — дивны дела Твоя, Господи! — еще не успели высохнуть мои слезы, перед самой утреней на рассвете, размышляя о том, что мне предпринять, слышу я, что кто-то идет ко мне. Как голубь забилось мое сердце, грудь стеснил страх: ну, думаю, идут меня выгонять. Я весь обратился в слух. Постучали ко мне в келью. Безмолвно отворил я двери, и коленки мои задрожали, когда я увидал опять вошедшего ко мне настоятеля... Велико ж было мое удивление, когда вместо брани и грозного окрика я услыхал от него вопрос:
— А ты небось всю ночь проскорбел?
— Как же, батюшка, было мне не скорбеть! — ответил я и при этих словах опять горько заплакал и упал ему в ноги, прося простить меня.
— Нет, ты меня прости, — сказал он и упал мне в ноги, — я узнал теперь, что ты не виноват — это меня смутили, оболгав тебя. Не бойся! Я нарочно пришел пораньше, чтобы ты остановился сбираться. Пожалуйста, прости: я невинно оскорбил тебя, но что делать — такое уж вышло искушение!
Но и мне уже было не до претензий — так обрадовала меня милость Божия. Я целовал руки настоятеля и только мог говорить одно:
— Бог вам простит, меня простите!
И мы расстались с ним во взаимном мире.
Так и не удались врагу его хитросплетенные козни.
XLIV.
Неудача в одном не остановила врага моего и всего человеческого рода работать против меня на ином поприще и делать мне всякие пакости, цель которых была все одна излюбленная им цель — выгнать новоначального монаха во что бы то ни стало из обители. Но приставленный от Бога к каждой христианской душе ее Ангел-Хранитель бодрствовал и отводил наветы вражьи то собственными моими предчувствиями и молитвами, как то было в вышеописанном случае, то через добрых людей, которых Бог поставлял мне на пути моем, и все вражьи козни обращались ему же в стыд и посрамление. Конечно, сердце мое от этого страдало немало, пока не обращал Господь плача моего в радость; но такова уж от Бога нам предопределенная на земле невидимая брань, которую необходимо испытать каждой душе христианской, и тем более монашеской, особливо предназначенной воинствовать и побеждать недремлющего искусителя. Моя пятнадцатилетняя монашеская жизнь в монастыре духовно расстроенном — великий показатель этой непрестанной брани, в которой падала моя собратия, падал и я, восставал я, восставали и они. Грехи наши и падения были видимы міру, но наше покаяние было доведомо и зримо только одному Господу Богу. Не в осуждение, — помни, читатель, — вскормившей меня обители пишу я эти строки, а как правдивый списатель истинных событий моей жизни. Не блазнись тем, что будет изображено в этой части летописи моего недостойного монашества, а старайся назидаться для душевной твоей пользы и для пользы того великого призвания, которое именуется иночеством и которое может подниматься при добром управлении до высот Оптинских, едва достижимых человеческому духу, но зато и падать под руководительством недостойных до низин Лебедянских. Но помни, дорогой мой читатель, что и на этих низинах есть спасающиеся и мір спасающие, тот спасающие мір, который их презирает и гонит... Говорю я это попутно, а теперь обращусь к повествованию.