Выбрать главу

И он в точности привел свои слова в исполнение, но кельи моей не ломал до времени.

И вот, перевели меня, грешного Феодосия, в сырую, темную, холодную келью, в которой только что были стены вымазаны известью. И это ранней-то весной, когда еще не могло быть никакой сушки сырым стенам! Мало того, один из иеродиаконов вылил под пол целую бутылку скипидару, так что было трудно дышать.

Утром, едва передышавши ночь, я пошел к архимандриту и сказал ему:

— За что, батюшка, вы мне оказали такую немилость? — ведь в келье моей невозможно жить.

— А вы, — отвечал он мне, — привыкли, чтобы у вас пахло резедой или розовым маслом... — И много он мне тут наговорил неприятного.

Делать было нечего — надо было покоряться: поднял я окошки, растворил настежь двери и, выдув и мало-мальски осушив келью, затворился в ней, так как ко мне не велено было строго-настрого никого пускать из народа.

Написал я обо всем подробно моему великому старцу, батюшке Амвросию Оптинскому, и получил от него ответ подавать немедленно Владыке прошение об отпуске меня на месяц или на два в Киев. «Когда получишь отпуск, — писал мне батюшка, — то в Киев ты не езди, а приезжай ко мне в Оптинский Скит, я же немедленно от себя напишу в Тамбовскую консисторию, чтобы тебя не задерживали высылкой билета». Я, конечно, так и сделал.

И раньше делались мне предложения на перемещение в Скит Оптиной Пустыни: предлагали мне помещение в келье корпуса Федора Захаровича Ключарева и затем в корпусе, выстроенном графом Александром Петровичем Толстым для отца Климента Зедергольма. Но при всех скорбях моих и воздвигаемых на меня врагом нашего спасения гонениях у меня не было желания оставить колыбель моего иночества — всегда звучал мне тайный голос в сердце моем: «в терпении вашем стяжите души ваша». И положил я сердцу моему обет — не иначе оставить избранное мною от начала и предуказанное мне место, как только если меня будут гнать, как негодяя, силою власти, по слову Спасителя: «аще гонят вас во граде, бегайте в другий».

И бывало мне до нестерпимости тяжело в моем монастыре, и мог бы я в предотвращение скорбей и в воздаяние моим гонителям пресечь им их злохудожество непосредственным обращением к митрополиту Московскому Филарету, к которому я имел доступ, но я обращался только к молитве, прося Господа и Пречистую просветить сердца моих гонителей светом благоразумия, воеже творити Святую волю Его и их молитвами помиловать и меня грешного. И батюшка Амвросий, старец моей великий, тоже все советовал мне терпеть и предаться воле Божией, не открывая наготы братьев моих, чтобы не нанести удара монашеству, и без того уже ненавидимому «умниками» века — либералами, реформаторами, вольнодумцами и нигилистами. И я терпел и молчал, пока не исполнился час воли Божией и сам батюшка Амвросий не вызвал меня под благодатную сень великой из великих Оптиной Пустыни.

Но мне что-то долго не высылали билета из консистории, и «уны во мне сердце мое, и смятеся дух мой», и не было в моем сердце такого уныния за всю мою многогрешную жизнь. В таких безотрадных мыслях, чувствуя, как непомерной тяжестью навалилась на грудь мою безысходная тоска, лежал я на койке в сырой и холодной своей келье при закрытых дверях и спущенных занавесках, и вдруг — о Господи! — отворилась дверь моей кельи, и в келью вошла Сама Преблагословенная Дева Матерь Господа нашего Иисуса Христа, держа Предвечного Младенца на Своих пречистых руках; и в ручках Младенца была виноградная кисть. И протянул мне, окаянному, Младенец ручку Свою с виноградной кистью. А сзади Пречистой вошли святые мученицы; но сколько их было, мне за Царицей Небесной не было видно; и у всех у них были в руках небольшие кресты и высокие, зеленые ветви, наподобие осоки. И сказала мне Преблагословенная словеса Свои сладости неизреченной:

— А вот, мы пришли навестить тебя!

И с этими словами чудное видение скрылось из грешных глаз моих...

Не могу я передать сладости, ласковости и приятности небесного голоса Пречистой...

Уныние мое исчезло, аки дым, и в сердце моем водворилось такое неизреченное торжество, такая радость, что сердце мое было вне себя от восхищения и, как голубь, трепетало в груди моей, вырываясь, казалось мне, и с многогрешной и окаянной душой моей.

О Преблагословенная! о Честнейшая Херувим и Славнейшая без сравнения Серафим!...