— Это тоже культпросветработа! — поучительно сказал Азамат. — Сам канал — тоже культработа. Всё — культработа.
Он устроил Ольгу в знакомой семье, вернулся в чайхану и до поздней ночи записывал легенды о канале, уже возникшие в народе.
Той, о котором с таким увлечением говорил ей Азамат, не произвел на Ольгу большого впечатления, вероятно, потому, что она устала от суеты передвижения, ночевок в чужих домах и встреч с людьми, языка которых не знала, и потому невольно стеснялась.
Да, признаться, не давали ей покоя и мысли о завтрашнем дне. Выйдя замуж за Азамата, Шура милостиво оставила Ольге свою скудную мебель и потрепанное шелковое одеяло, две подушки и одну простыню. Но спустя день, задумав расширять собственное хозяйство, подушки она забрала, даже не предупредив Ольгу. Теперь, ночуя в Фергане, Ольга клала под голову пальтишко, прошедшее сквозь испытания трех сезонов и уже почти негодное. Другого пока не было. Сбились и новые туфли, в которых Ольга щеголяла в поезде перед Хозе, продырявились тапочки. Черная шерстяная юбка выгорела, прохудилась и стала похожа на решето. А на все про все было у Ольги около пятисот рублей, и наступающая осень пугала ее. На этом канале все решительно приходило в негодность, а главное, не было свободного времени, чтобы заняться таким неотложным делом, как одежда.
Да и трудно девушке в чужих местах, особенно когда она круглый день среди мужчин и нет уголка, чтобы подштопать блузку или втихомолку постирать белье.
Азамат же, как нарочно, почти не оставлял ее одну, то знакомя с материалом для ее будущих статей, то рассказывая о собственных замыслах.
Второй той — на головном участке — оказался еще утомительнее первого. Но тут, на свое счастье, она встретила Березкина и отправилась в Ташкент.
Выступление Молотова 17 сентября о том, что Красная Армия перешла границу Западной Белоруссии и Западной Украины, она слушала в номере доктора Горака. Небритый, без твердого воротничка, с расстегнутым воротом мятой пижамы, он лежал, склонясь головой к радиоприемнику, точно из глубины этого болтливого аппарата ждал решения собственной жизни.
— Итак, война! — горько произнес он. — Я могу вам сказать одно, Ольга: мужайтесь! Это будет великое землетрясение. Не все переживут его. Однако будем надеяться.
Отмахнувшись от советов и предупреждений врачей, Горак заказал два места на самолете и стал готовиться к вылету в Москву вместе с Раисой Борисовной.
В гостинице Ольга нашла письмо от Хозе. Он писал ей из Москвы на очень плохом французском языке и так неразборчиво, что пришлось прибегнуть к помощи Раисы Борисовны. Та, хохоча и морщась, прочла все, что надо и не надо.
Хозе был взбешен, что ему не удалось уехать на родину. Испания надолго откладывалась. Хозе не знал, что ему делать, и на одной странице просил Ольгу приехать к нему в Москву, а на следующей велел ждать его самого в Ташкент не далее чем через неделю.
— Да он, шелопай, влюблен в вас, Ольга, только и всего, — разочарованно сказала Раиса Борисовна, внимательно исследовав все дописки Хозе на полях письма. — И не советую вам ни ехать к нему, ни звать его сюда. Подумаешь, какое сокровище!
Кто бы мог подумать, что будет так грустно и сиротливо в городе, все еще взбудораженном делами канала?
Жизнь в отраженном зареве мировых событий, которую вела Ольга по прихоти случая, казалась ей настолько бурной, а эта будничная — застойной, провинциальной, удаленной от центра событий.
Без увлечения и интереса ездила Ольга на канал, привозила материалы, печатала крохотные заметки в местной газете и радио, заказала пальто и туфли, раз в неделю бывала у Ахундовых, если они никуда не уезжали, и, слушая передачи из Москвы, думала о Хозе.
Теперь она была совершенно уверена в том, что любила его той первой, самой отважной и беззаветной любовью, которая овладевает девушкой, быть может, раз в жизни и чаще всего случайно.
Если бы не робость, она писала бы ему ежедневно. Если бы не гордость, она умоляла бы его приехать за ней.
Перед Октябрьскими праздниками пошла в библиотеку и с помощью русско-французского словаря написала ему торжественное письмо, ни слова не сказав о себе.
Ответа на письмо она не получила.
Глава шестая
Хозе жил в одной из гостиниц на улице Горького — пристанище политических эмигрантов, недолговечных гостей Москвы. Там можно было встретить испанца на костылях; бегом пробегающего по коридорам француза, приехавшего на несколько дней, но наметившего себе план по крайней мере на месяц; задумчиво-мрачного, не склонного к словоизлияниям немца; возбужденного, запыхавшегося поляка, от которого еще пахло гарью Варшавы. Вечерами сходились в кафе «Националь» на углу улицы Горького и Охотного ряда. Бывали тут и иностранные журналисты и сотрудники иностранных посольств — люди разных армий и разных родов оружия. Словесные бои затевались от столика к столику. Но когда хотелось поговорить по душам, эмигранты выбирали пивную на площади Пушкина, где проводили время за кружкой пива и дюжиной раков, или собирались у товарищей, имевших просторные квартиры.
Хозе ходил к поэту Готлибу Шварцу, знакомому по Испании и французским концлагерям. Шварц жил под Москвой. Хозе подговаривал двух-трех испанцев, сообща покупали они вина, пива, закусок и на весь вечер отправлялись на дачу поэта толковать о мировых вопросах. Там уже обязательно кто-нибудь был. На веранде, закутавшись в плед, вежливо похрапывал китаец, приехавший учиться; на дворе колол дрова вчерашний узник берлинской тюрьмы Моабит; у радиоприемника, жуя папиросу, дежурил болгарин, может быть, недавно вырвавшийся из Берлина, а может быть, пробежавший не одну тысячу километров, прежде чем достичь советских границ.
Жена Готлиба Шварца, спокойная, неторопливая женщина с не сходящей с лица иронической улыбкой, лениво накрывала на стол. Сам Готлиб в шерстяной безрукавке, в вязаном колпачке, скандировал свои стихи, запершись в детской, или, если время было к вечеру, суетился на кухне. Как все немцы, он был глубоко убежден в превосходстве немецкой кухни и пичкал гостей неслыханными по грубости отбивными с салатами своей собственной выдумки. Это было основным сдерживающим началом — гости больше беседовали, чем ели, что, в конечном счете, их наиболее и устраивало.
Разговоры шли о Германии, о Гитлере. Покончив в два счета с Полыней, он готовился к прыжку на Париж. Знавшие Францию утверждали, что нападение немцев вернет ей прежнее самообладание, нация возьмется за ум, война возродит ее начавшую загнивать парламентскую демократию.
Хозе не соглашался с такой оценкой.
— Франция Лебрена и Рамадье — это та же Польша, только расположенная к западу от Германии. Что там может возродиться? В Польше не меньше патриотов и храбрецов, но ведь не возродилась же! Когда Гитлер их начнет бить, тут будет не до родов.
Хозе предрекал разгром Франции, но, уличив в шовинизме, его обычно оставляли в меньшинстве. Немцы больше помалкивали, не вдаваясь в глубокие споры. Вялость сопротивления Гитлеру и полное банкротство их социал-демократии были плохими козырями в их руках.
В отеле этом жили годами. Мюллеры, соседи Хозе справа, впервые приехали в Москву после подавления Гамбургского восстания в 1923 году. Спустя несколько лет Генрих вернулся на родину, оставив жену в Москве всего на две-три недели. Она прождала его семь лет. Отдохнув от тюремных передряг, Генрих снова оказался в Берлине как раз в тот год, когда Гитлер пришел к власти. Вернулся несколько месяцев назад стариком, хотя ему шел сорок пятый год.
Он редко выходил на люди, а больше сидел дома, прижавшись ухом к радиоприемнику, точно подслушивал события мира, сидя за дверью. После гестапо он привык говорить шопотом и очень немногословно.
— Ты слышишь? — спрашивал он у жены глазами.
— Этого следовало ожидать, — отвечала она, догадываясь, что он имеет в виду.
Гостей они звали редко: Генриха утомляли люди и разговоры. Когда жена уходила в редакцию немецкого журнала, где она работала кем-то вроде внештатного редактора прозы, Генрих ложился на диван. Позвоночник с трудом держал его худое, легкое, почти невесомое тело, на котором рубец был пришит к рубцу, шрам к шраму, будто тело собирали по кускам.