Да и он сам был растроган и увлечен.
Казалось, ничего не произошло, — собрались побеседовать, только и дела, но, видно, людям как раз этого-то и не хватало, — им нужно было схватиться за чье-то плечо и ощутить чей-то благожелательный взгляд на своем лице, чтобы от одного этого уже крепче чувствовать себя на ногах.
Давно уже Воропаев не общался с людьми так близко, и давно ему не было с ними так хорошо, как сейчас.
Он не был сейчас начальником, ничего не решал, ничем не заведовал, но человеку нужен иной раз хороший слушатель и добрый советчик.
За один вечер Воропаев узнал многое такое, о чем Корытов, вероятно, и не догадывался.
Он долго лежал с закрытыми глазами и думал о людях, с которыми свела его судьба…
Сейчас по-новому осветилась перед ним и его прежняя военная работа. Как в свое время он долго не мог понять природу успехов лучших своих ротных и полковых агитаторов! Да так и не понял, признаться; и только теперь, когда это уже не нужно ему, добрался до самой сути дела.
Побеждали подвижники. Проигрывали и теряли красноречивые ораторы и остроумнейшие весельчаки, побеждали часто косноязычные и скупые на слова люди. Побеждали «беззаветники», ничего не умеющие делать в половину сил. Побеждали — вот что было неожиданным! — побеждали даже в агитации — храбрецы.
При перекопке виноградников они нужны были так же, как в штыковой атаке. И с откровенным удовольствием он теперь подумал о полученном от колхозников прозвище. «Витаминыч» звучало характеристикой.
Едва лишь солнце выглянет из-за моря и в воздухе мелькнут первые золотистые тени рассвета, он со своей койки, со своего лежачего наблюдательного пункта, уже различал в полевой бинокль красное, как цветок граната, платье Наташи Поднебеско на «первомайских» рислингах.
Юрий всегда сопровождал ее. Должно быть, пока народ еще спал, они искали морковку на старых огородах совхоза, а потом, похрустывая ею, стояли, обнявшись, и по-детски жадно любовались восходом солнца, которое поднималось из-за сизого горизонта.
В тот час небо над морем было таких тонов, какие потом, в течение дня, уже никогда на нем не появлялись. Тончайше-зеленоватый низ неба переходил в неуловимо опаловый, в лимонный слой, поверх которого стояла мглисто-синяя, тоже очень острая и тонкая полоса до самого верха, и на ней, искрясь и вздрагивая, горела крупная, лучисто-мохнатая, свободно парящая над морем утренняя звезда.
Каждый раз, когда Воропаев видел чету Поднебеско на ранней прогулке, его охватывало непреодолимое волнение. Пережив жестокую войну, взявшую от них лучшие годы юности, потеряв отчее гнездо и надломив свои силы, они стоят, прижавшись друг к другу, перед огромным морем и огромным солнцем, одни против всех стихий, счастливые, как в первый день своей любви.
Потом появлялись Огарновы.
Варвару незачем было разыскивать в бинокль. Ее пронзительно резкий голос, какие бывают только на юге, рассекал расстояние, почти не ослабевая. Так кричат птицы, замолкая только для того, чтобы вобрать в себя воздух.
Сопоставляя ее крик с жестами, Воропаев догадывался, что причиной ее утреннего исступления был Виктор Огарнов, этот «казенный лодырь», как она всегда его называла. Она кричала, что готова убить его из стыда перед людьми, которые доверились такому паразиту, как ее муж. Да и сами они, будь они четырежды помянуты, нашли же кого выбрать — эту «сонную калечь», а теперь, небось, только и делают, что издеваются над ним Варвара с трудом переносила, что ее муж до последнего времени был в тени, теперь она никак не могла примириться с тем, что он вынужден работать больше других.
Вероятно, последнее колено в этой трели было направлено против Воропаева, — так иногда ему казалось, когда, глядя в бинокль на беснующуюся Варвару, он улавливал ее кивок в сторону колхоза «Калинин», а иногда и взмах ее стремительного кулака в том же направлении.
Варварин крик нес с собою начало трудового дня. Как только стихал он, уже ничто не нарушало тишины до полудня, когда она же первая обязательно что-нибудь запевала.
Она была энергичной и дельной женщиной, с очень правдивой жизнью, но ни одному ее слову верить было нельзя.
Примерно в тот же безыменный час, между тьмой и светом, внизу, у берега, не видимого с позиции Воропаева, начинал покряхтывать мотор, и в море, пофыркивая клубами дыма, выходила «Паллада» подполковника Рыбальченко. Отойдя от берега на такое расстояние, когда его уже было видно из цимбаловой хаты, Рыбальченко давал гудок. В ответ Воропаев поднимал на шест со скворешней красный флажок. День считался официально начатым.
Теперь Воропаев сделался как бы говорящим камнем, которому можно поручить множество дел, с уверенностью, что он их выполнит, потому что ничем не занят и вечно на месте.
Кто-то кричал ему с улицы, через забор:
— Алексей Витаминыч, будьте такой ласковый, как Шустов пойдет, скажите, в район его требуют!
— Ладно, скажу.
Потом он слышит тяжелый, неравномерный шаг, который называют «рупь-пять».
— Шустов?
— Я.
— В район требуют.
— Спасибочки. А Цимбал не дома? Как возвратится, пускай за удобрением постарается. Наряд получили.
Забегала Аннушка Ступина.
— В санаторий к Марье Богдановне калеченых ребятишек привезли, инвалидов войны. Ой, батюшки! Без рук, без ног… Мы порешили ходить дежурить. Да, чуть не забыла — посылочка вам, — и скрывалась раньше, чем он, развернув сверток, находил в нем кусочек сала.
А однажды пришел секретарь сельсовета и растерянно сообщил, что у него стащили со стола календарь.
— Что же я поделаю?
— Нет, я с той стороны, что, может, вы дознаетесь, кто…
Но самым трогательным было (он узнал об этом от Ступиной по секрету), что на втором вечере, на котором он не присутствовал, приняли решение отстроить ему к лету за счет колхоза домишко, что стоял без окон и дверей рядом с хатою Цимбала. И уж однажды расслышал он, как на улице крикнули: «Да не пасите вы коз на воропаевском участке, погибели нет на вас!»
Сколько теперь у него намечалось домов! Только бы жить. Да, впрочем, он и так уже жил в полную меру сил своих.
Времени, чтобы думать о близкой смерти, теперь почти не было. К нему приходили с жалобами, рассказывали об успехах, спрашивали совета; он писал письма на фронт, помогал сочинять корреспонденции в областную газету или обдумывал докладные записки Корытову.
Воропаев пришел к мысли, что Корытов — это работник-единоличник. Чувство лидерства было ему совершенно чуждо. Если бы он был дирижером оркестра, то, вместо того чтобы управлять музыкантами, он, наверное, стал бы бросаться от одного инструмента к другому, поочередно играя на них. Но он любил свой район такой живой и страстной любовью, что ему многое за это прощалось. Им тяготились, но уважали его. Однако чувствовалось, что появись рядом другая, более сильная фигура — и все активное отшатнется от Корытова и прильнет к другому, новому.
Глава пятая
В канун Нового года Огарнова привезла полковнику очередное у-де-пе и почту. Еще не подъезжая к хате Цимбала, она попридержала коня, онемев от поразившей ее картины.
Старик озорно рубил топором полковничий протез, а полковник, прыгая на одной ноге с помощью бамбуковой палки, умолял того оставить хотя бы металлическую арматуру.
— Обезножил меня! Перестань, говорю! — покрикивал он, хохоча и вместе с тем держась в благоразумном отдалении от расходившегося Цимбала, а тот, взмахивая топором, приговаривал:
— От тебе, собанюка! Шоб тебе на руках ползать! От тебе!
— Привет от мирного населения! — издалека крикнула Огарнова и свистнула по-разбойничьи. — Бейтесь до полной победы!.. — и глазами позвала к себе Воропаева, явно не желая вступать на неспокойную территорию Цимбала.
— Чего это он? — небрежно спросила она, лузгая семечки.
— Да ну его, старого чорта, — отдуваясь, пожал ей руку Воропаев. — Мне на работу давно пора, а он не пускает. Что нового привезли, Огарнова?