Выбрать главу

— В нашем словаре есть слово: «вдохновение». Так вот, вино, которое я создаю, существует, чтобы вдохновлять людей. Оно пахнет ассоциациями жизнью. Вино, что мы опрокинули в себя залпом, — должен заметить, — обычно пьют маленькими глотками. Оно пробирается к нашему спинному мозгу, как воспоминание о странствиях и путешествиях, о золотых лугах на высоких скалах, и вы молодеете, если стары. Грудь ваша дышит таким широким простором, глаза ваши прикованы к таким далям, что все трудное представляется легким, неразрешимое — простым, далекое — близким. Это вино кажется мне, поэтически говоря, душой пастуха-горца. Склоны гор в густых виноградниках, далеко внизу — море… Зной, тишина, просторы, а он, опершись на герлыгу, поет в треть голоса о прадедовских походах. Впрочем, извините великодушно за неуместное лирическое отступление… Пойдем дальше… Вот это второй тип нашего белого муската. Он — сосед первого. Их разделяют какие-нибудь двадцать километров вдоль побережья, но понюхайте — этот второй почему-то нежнейше пахнет цитроном. Откуда? Совершенно непонятно. У нас, как известно, цитрусовых нет. Наше вино не знает к тому же никаких чужеродных примесей. И, вероятно, мы так никогда и не узнаем происхождения этого странного запаха.

Так пахнет на океанских пароходах. Это запах странствий, открытий. Второй мускат представляется мне душой моряка, пересекшего все океаны и испытавшего все штормы, а на старости лет мирно рассказывающего о путешествиях у порога своего дома. Ну-с, так… Теперь вот перед вами мускат розовый. Он отличается от первых двух только цветом да той весьма странной и тоже пока еще необъяснимой чертой, что он пахнет розой, но — заметьте — не каждый сезон. Аромат розы посещает его как бы в особые годы. Вино это чрезвычайно красиво, женственно. Вы слышали старую сказку о соловье, влюбленном в розу? Будь я поэтом или сказочником, я бы обязательно создал сказку о виноградном кусте, влюбленном в цветок розы.

— Ну, это просто замечательно, — сказал Гаррис. — Сентиментально, как в Америке. Но слушайте, доктор, как вы можете заниматься всеми этими гармоническими глупостями, когда ваша страна в развалинах? — спросил он, пряча в карман блокнот.

— Я готовлю ей элексиры торжества, милый друг, вина Победы, вина отдыха и уюта. Нельзя жить только сегодняшним, ибо оно чаше всего — незаконченное вчерашнее. Истинное настоящее всегда впереди.

Гаррис без приглашения налил себе почти полный стакан муската и долил его мадерой.

Широкогоров неодобрительно покачал головой.

— Никогда не смогу понять людей, пьющих коктейли. Пить так неаппетитно…

— …могут только англичане и американцы, знаю! Кто идет впереди всех? Русские! Кто ест лучше всех? Русские! Кто пьет вкуснее всех? Русские! Знаете, я это уже слышал и хорошо знаю цену подобным высказываниям.

— Видите ли, господин Гаррис, дело тут не в том, что мы едим лучше всех, — мы едим, может быть, и хуже вас, но давно уже заслужили лучшую жизнь за очень, очень многое. Вы этого не запишете? Очень жаль.

— Душа здешних вин не так воинственна, как ваша, господин профессор.

— И очень жаль. Нам еще понадобятся качества воинственные.

— К чему? Вы же собираетесь закончить войну еще в этом году, и фашизм будет разгромлен, как я понимаю.

— Германский — да, но вы, господин Гаррис, займете место поверженного, вы станете самым ярым защитником капитализма в его злейших формах. И таких, как вы, немало.

— Почему же я? — Гаррис снова взялся за блокнот. — Эго просто замечательно. А Рузвельт, вы считаете, тоже может когда-нибудь сделаться защитником фашизма?

— Почему же непременно защитником фашизма? Он может стать рядом с нами.

— Ах, вот как! Но почему — последний вопрос — вы пророчествуете сие в отношении Америки? Разве же Англии не более подходит фашистское качество?

— Англия Черчилля — ваша содержанка Эта дама весьма почтенных лет рискнула связать свою судьбу с молодым ловеласом, обещая, что оставит ему хорошее наследство, если он ее будет любить, пока она жива.

— Ну, все! Я на вас сегодня заработаю, как давно не зарабатывал, господин профессор. До свидания, благодарю вас, — и Гаррис зло рассмеялся.

— Сказать, что Англия — наша содержанка!.. — проворчал он, садясь в машину. — Вы — слышали, конечно?

— По-моему, старик настолько прав, что об этом даже неинтересно говорить. Ведь есть две Англии, одна из них — ваша содержанка.

— Мы не настолько богаты, чтобы содержать Англию.

— Но и Англия — согласитесь — не настолько богата, чтобы отдаваться вам даром.

Воропаев приказал водителю подняться в горы, к детскому санаторию Мережковой.

Дети обедали.

Воропаев ввел гостя в комнату «философов», где были и сборе все, кроме Зины, но и она прибежала, узнав о приезде американца, и, как всегда, начала тотчас рассказывать о себе и товарищах.

Шура Найденов, не отрываясь, читал какую-то книгу, переворачивая страницы палочкой с шершавым резиновым наконечником, которую он держал в зубах.

— Это не гуманно, — сказал Гаррис шопотом, хотя, вероятно, не допускал, что его английский язык может быть здесь кем-нибудь понят.

— Что не гуманно?

— Не гуманно заставлять жить это несчастное существо. Вы понимаете, что я хочу сказать.

— Вы думаете, господин Гаррис, что, обладая парой рук и парой ног, вы намного счастливее его? И что гуманнее дать возможность жить вам? Так я вас понял?

— Да. Так.

— Я не согласен.

Гаррис между тем не унимался.

— Так скажите мне, для каких экспериментов существует это дитя? — спрашивал он Воропаева. — Вы так уж уверены, что из него вырастет обязательно гений?

— Допускаю, но не настаиваю на этом.

— Так что же в таком случае вы рассчитываете вырастить?

— Человека. Впрочем, почему бы вам самому не расспросить его, этот мальчик немного говорит по-английски.

Не взглянув на Найденова, который попрежнему читал книжку, Гаррис вышел из комнаты и, ни с кем не простясь, направился к машине.

Возвращались нижней дорогой, шедшей у самого моря.

Водитель спросил Воропаева:

— Что, не понравилось ему, видно, наверху?

— Не понравилось.

— Да, не та дегустация.

Дорога вилась между виноградниками, пустыми и грустными в это время года. Голые лозы серыми закорючками торчали по склонам, и как-то не верилось, что летом они оденутся в нарядную листву и будут выглядеть живописно.

Сторожевые будки, в которых осенью сидели сторожихи, были тоже безлюдны, и вообще ни одна живая душа не попалась им навстречу, будто они ехали по земле без людей.

Водитель круто остановил машину у придорожного колодца и обернулся к Воропаеву:

— Скажите ему, товарищ полковник, что в этот колодец немцы бросили живьем двоих ребятишек моего шурина.

Воропаев перевел. Гаррис молчал.

— Я, как вернулся из партизан, сам лазал вниз, опознал! Ух, жуткое дело! Вспомнить страшно. У одного, младшенького, семи лет парнишки, ножки были только сломаны и ребрышко, от голода, видно, помер, а у старшего, тринадцатилетнего, — голова, сразу, видно…

У Гарриса побелели губы.

— Есть вещи, о которых нельзя говорить вслух, — сказал он.

— Тогда бы нам пришлось слишком часто замолкать.

И они не разговаривали до самого городка.

…Следующий разговор Воропаева с Гаррисом произошел на городской набережной.

Гаррис уверял, что русские не любят американцев, а Воропаев объяснял ему, что дело не в любви.

— Но у нас никто не может понять, почему ваша страна поддерживает самую реакционную политику. Ведь послушайте, Гаррис, вы не станете отрицать, что Англия потеряла в этой войне все свои преимущества и что победа ничего хорошего не принесет ей?

— Да, это, пожалуй, так.

— И вы же не станете отрицать, что у вас многие хотят забрать себе все доходы победы.