Романенко читал в свое время тактику и, уйдя на фронт, сразу попал на штабную работу. Ему повезло. Он оказался в поле зрения толковых полевых командиров, был замечен, быстро выдвинулся. Он был уже начальником штаба армии, когда его отозвали в Москву, в генеральный штаб, где поручили новое и очень интересное дело, обещающее широчайшие перспективы. Он деликатно намекнул, что был бы счастлив работать там с Воропаевым. Войну они начинали подполковниками. И хотя намек был очень тонок, Воропаев почувствовал в нем нечто обидное, пренебрежительное. Сразу же бросилось в глаза, как плохо выглядит рядом с шинелью Романенко его собственная, как стар его единственный сапог и неуклюж протез, подаренный колхозом.
— С академией я покончил. А писать и здесь можно. Почему покончил? Здоровье, здоровье, Роман Ильич. А кроме того, меня всегда к земле тянуло, ты знаешь. Колхозная жизнь — это то, чего я совсем не знаю…
И он стал рассказывать о своих злоключениях в колхозах. Романенко хохотал, отмахиваясь обеими руками.
Они медленно проезжали мимо развалившихся, просвечивающих домов по безлюдным, нежилым улицам. Не слышалось ни звука музыки, ни детского смеха; не лаяли собаки, не дребезжали звонки велосипедов; редкие пешеходы торопливо проходили по мертвым улицам, над которыми проносились лишь жуткое грохотанье разорванных железных крыш и назойливый скрип какой-нибудь полууцелевшей трубы или вывески. Наши и союзные корабли одни оживляли бухту.
Впрочем, на улице Ленина, поближе к Графской пристани, было довольно оживленно, а с берега Южной бухты теперь доносился дробный, как пулеметная очередь, и ни на секунду не останавливающийся звук молотов и электрических сверл.
— Вот оттуда, с Северной стороны, сюда, на Графскую, ворвались, я помню, солдаты Второй гвардейской армии. Они переправились на пустых бочках и на гробах из какого-то немецкого похоронного бюро, и потом целые флотилии этих гробов качались на волне у берега, удивляя жителей.
— Ты разве шел со Второй гвардейской?
— С Отдельной Приморской, между Сапун-горой и морем.
— А между вами, я уже забыл, кто шел?
— Крейзер с Пятьдесят первой.
— Да-да. Я чуть было не попал к нему как раз перед штурмом. Тронулись?
На выезде, вправо от Лабораторной балки, на холме, стоял, уже поднятый на постамент, первый ворвавшийся в город танк. Воропаев помнил живым его экипаж. Вот тут приютился тогда передовой перевязочный пункт. Там умер Скрипкин. Чуть дальше разорвало Еланского.
Грустно было видеть поле сражения пустым, безлюдным и безгласным.
— Поедем ко мне, пообедаем, — пригласил Романенко, когда они подъезжали к границам города.
Воропаев сначала отказывался, ссылаясь на усталость, но в конце концов должен был уступить и по-мальчишески оробел, заметив, что машина взбирается к тому дворцу, где разместилась советская делегация.
Романенко же безмятежно размышлял вслух о судьбе Воропаева, настаивая на том, что ему надо вернуться в армию, кое-что дополучить в ней да кое-что еще додать ей, а все эти похождения в колхозах по сути дела не так уж нужны для человека с воропаевским коэффициентом.
— Впрочем, как ты там хочешь, а я о тебе доложу Василию Васильевичу, — сказал он, взяв Воропаева за шею, и потряс его своей могучей рукой. — Помнишь его по Закавказскому? Ну так вот это он и есть! Обязательно ему доложу и уверен, что это станет известно «самому».
Романенко так высоко поднял брови, произнося «самому», что Воропаев сразу понял, кого он имел в виду.
Обедали небольшой компанией — четыре генерала да трое дипломатов. Воропаев оказался восьмым приглашенным. Он был представлен в нескольких невнятных словах, и это делало его неприятно-загадочным, как бедного родственника. Все думали, что он сейчас будет что-нибудь просить для себя или для местных нужд, и были заранее этим смущены.
Но на него — что случалось за последнее время редко — нашло вдохновение остроумия. Он точно задался целью влюбить в себя всех четырех генералов и всех трех дипломатов — и преуспел. Романенко рассказывал им о Воропаеве, немилосердно перевирая обстоятельства его жизни, с расчетом как можно успешнее осудить его настоящую жизнь. Но за Воропаева вступились. Генералы кричали, что он на сто процентов прав и надо итти в народ, раз уже навоевался вдосталь.
Дипломаты невнятно отшучивались, но в общем тоже были на его стороне.
Воропаев говорил о сельской жизни, будто провел на селе много лет. Он не завидовал тому, что Романенко на-днях уедет в Югославию, а один из дипломатов — в Соединенные Штаты, что все они будут вести жизнь, богатую разнообразными впечатлениями, а он останется в доме Софьи Ивановны с еще не заштукатуренными потолками, с которых по ночам сыплется пыль, взметаемая мышами, будет под дождем ходить на свои лекции и беседы или писать письма на фронт за неграмотных.
Много лет поднимался Воропаев вверх по общественной лестнице и уже привык к тому, что сегодня занимает положение более высокое, чем вчера, а завтра будет подниматься еще выше, — и в этом постоянном подъеме и росте находил свое счастье.
Но теперь он думал совсем по-иному. Спуститься обратно вниз, к истокам жизни и человеческих сил, спуститься не потому, однако, что нравственно оскудел, а как бы для нового разбега перед высоким прыжком, было его потребностью, такою же сильною и полною, как когда-то подъем.
После обеда, несмотря на протесты Воропаева, Романенко поехал провожать его до самого дома.
— До Воронцова с его алупкинским дворцом тебе, конечно, еще далеко, — сказал он, оглядев дом Софьи Ивановны, — но в общем жить можно. Кто тут у тебя?
Воропаев коротко перечислил, не вдаваясь в подробности.
— Пойдем-ка в комнаты, — и, не ожидая приглашения, Романенко пошел вперед. Внимательность получалась у него грубоватой.
После осмотра дома, уже садясь в машину, чтобы ехать к себе, сказал покровительственно:
— Старуха — ведьма, а молодая, знаешь, недурна, вовсе недурна. Ну что ж, я там скажу, чтоб тебе угля и материалов подкинули. А то, может, все-таки поедем в Москву, а?..
Воропаев сухо простился с ним. Он был на грани бешенства.
А наутро, едва он успел сойти вниз к чаю, в комнату Лены, и, как всегда, сидел еще без протеза, а Танечка прыгала на его колене, раздался звон шпор, и, слегка стукнув в наружную дверь, красиво вошел Романенко.
— Мир дому сему! — зычно произнес он, почтительно здороваясь со старухой и издали раскланиваясь с Леной, застилавшей свою кровать. — Господи, какие пышки!.. Десяток бы съел, да некогда. Поднимайся, Алексей Вениаминович, зовут… Давайте запрягайте его, — сказал он Лене.
— Что же ты так, я ведь еще не служу у тебя, — с вызовом сказал Воропаев, и Романенко хорошо сделал, что ничего не ответил.
Но через минуту они уже мчались по мокрому от утренней изморози шоссе. Затевался чудесный день, что было редкостью для февраля. Море, прикрытое сверху синеватою дымкой, огненно щурилось на горизонте. Горы курились. Облака не плыли, а восходили вверх. Босоногая девочка пробиралась тропинкой с пучком подснежников в руке.
— Стой! — Воропаев остановил машину и поманил к себе девочку. — Ты чья?
— Твороженкова, — обиженно ответила она, перебрав плечами.
— Каких Твороженковых?
— Ну, каких! Таких, которые напротив вас живут, что вы, не знаете? — совсем уже зло отвечала она.
— А-а-а! Так ты будешь Ленка Голая коленка?
— Ага! — рассмеялась девочка. — А то я прямо спужалась — чья да чья, будто сами не знаете.
— Давай сюда цветы!
— Да я товарища Сталина, думала, увижу. Может, проедет. Ну, ладно, берите.
Воропаев протянул букетик Романенко, тот отвел руку.
— Что ты, что ты!.. Подаришь какой-нибудь даме.
Было уже далеко за полдень, когда Воропаев вышел от генерала, которому представил его Романенко. Завтракал он на этот раз в компании с какими-то незнакомыми генштабистами и одним заместителем наркома. Разговоры, естественно, шли о том, как происходили совещания и встречи участников конференции, кто что сказал, кто на что намекнул; но как ни были интересны эти разговоры, Воропаев почти не прислушивался к тому, что говорилось за столом.