Ольга побежала за своим чемоданчиком, оставшимся у ворот. Сергей Львович все еще разговаривал с женой. Ольга быстро разделась под одеялом, легла на спину и взглянула на небо. Ночь была светла, как день. Крохотные, бледные звезды с трудом угадывались в голубой бездне неба.
— Петя вас ничего устроил? Ну, отлично…
Татьяна Васильевна непринужденно наклонилась над нею:
— Здравствуйте! Спите и ничего не стесняйтесь. Имейте только в виду, что часов в семь просыпаются все до единого, иначе прогонит солнце. Проснетесь — не пугайтесь, тут у нас человек двадцать народу, но в общем все свои. Пока проснетесь, я предупрежу о вас. Ну, покойной ночи!
Она стояла, наклонившись над Ольгой, в своей короткой купальной юбочке похожая на театрального индейца.
— Татьяна Васильевна, вы извините, что я напросилась в ваш дом, я…
Но Татьяна Васильевна тем небрежным тоном, которым она всегда разговаривала о серьезных вещах, прервала Ольгу:
— Пустяки пустяшные. — И удалилась вприпрыжку.
«Ах, стыдно, нехорошо, — поморщилась Ольга. — Завезла себя чорт знает куда, в Ташкент этот, на пахнущий собаками двор, за двенадцать суток пути от дому». Она начинала понимать глупость своего равнодушия ко всему окружающему и своей собственной судьбе, — старалась заснуть и не засыпала от раздражения. Новый, до сих пор, пожалуй, не известный звук — не особый ли местный сверчок? — неясно доносился с противоположного края двора. Сверчок или крохотный птенчик тихонько, очень уютно попискивал, ни на секунду не умолкая. Нет, ни одно насекомое, ни одна птица не могли похвалиться таким дыханием. Ольга привстала, прислушалась и все же долго не могла догадаться, в чем дело.
Ах, вот что! Где-то вблизи водопроводного крана бежал крохотный арычок, должно быть, в палец толщиною. Вода прыгала через несколько кирпичей, образуя игрушечный каскад, и пела в несколько голосов. Это был звук местной ночи. Это была песня воды, первая песня счастья, услышанная Ольгой в Ташкенте.
— Тетя, это вы раненая?
Она едва раскрыла глаза, точно в самом деле была ранена, и с трудом приходила в себя. Ее никто до сих пор ни разу не называл тетей. Ольгу насквозь, до боли в висках, до ломоты в боку, прокалило утренним солнцем, губы сделались слюдяные, как при температуре, в плечах поламывало.
Она заснула под самое утро, потому что всю ночь ее мучили горькие мысли. Впервые после Владивостока вспомнила родной город и своих близких, Варю Окуневу, Валю Черняеву, Колю Незванова, и долго представляла, как они там сейчас без нее? Наверно, уж и забыли свою Ольгу. Да и как ее не забыть? Зачем о ней помнить, если сама она бросила их и пустилась в странствие неизвестно ради чего. Боль? Да ведь не она одна в таком положении, вдовам погибших куда тяжелее, но ведь не бегут они с горя на край света, не бросают нажитого угла, не порывают с окружающим.
«Что же мне теперь делать? — думала она, не смахивая с лица слез. — Куда итти, с чего начать? Ни денег, ни своего угла, а ведь сейчас бы учиться, готовиться в вуз!.. Ах, как глупо я поступила, как глупо! Психопатка, действительно. Дома куда было бы легче».
Невзначай, под ропот горьких мыслей, вспомнился и долго тревожил ее образ Коли Незванова. Она с ним вместе училась, дружила с ним, очень привыкла к нему и даже наверняка любила — веснушчатого, угловатого, в роговых очках, с вечным вихром на макушке. Прическа, которую он усиленно организовывал, никак не могла подчинить его жестких волос. Сколько раз она сама повязывала его голову платком, предварительно смазав волосы репейным маслом!
А какой удивительный город — ее родной Владивосток! Какая ширь вокруг, какие чудесные, милые люди! Нет, в самом деле она больна, если все это, такое близкое, бросила, даже не пожалев о нем. И оттого, что никто не удержал ее там, не отговорил уезжать, не привлек к себе на грудь, ей стало совсем плохо.
«Ну, и бог с ними. Начну заново», — успокаивала она себя всю ночь до рассвета, но так и не могла успокоиться. Да и как же успокоить сердце, которое оторвалось от родного угла и, будто гонимое бурей, занесено так далеко, что уже и не верит, что когда-нибудь вернется к родным местам и людям! И недовольство собою, злость на тех, кто увлек ее в этот совершенно ненужный санитарный рейс, только запутавший и осложнивший ольгино положение, и неприязнь к Сергею Львовичу с его какой-то дурацкой, как считала сейчас Ольга, добротой, почему-то согласившемуся везти ее, глупую девочку, в свой Ташкент вместо того, чтобы убедить вернуться домой, — все вместе продолжало тревожить ее, даже когда она вздремнула незадолго до рассвета.
И теперь от бессонницы, слез и солнечного нагрева голова ее болела до ломоты в висках. Ее поташнивало, весь мир был ей неприятен и чужд. Если б можно было, она бы пролежала весь день, но в чужом доме — да, собственно, даже не в доме, а во дворе — Ольга не могла себе позволить этой роскоши.
Мальчик и две девочки, одна из них черненькая, с мелкими косичками, узбечка, сидя на корточках у тюфяка, с жадным любопытством разглядывали Ольгу.
— Это мой папа привез вас, — сказала девочка с вылинявшими белесыми волосенками, кладя себе на колени ольгино платье и разглаживая его, как скатерть.
— Вечно ты все перепутаешь, Танька, — поморщился мальчик, тот самый «басмач» Вовка, о котором Ольга уже знала от Сергея Львовича. — Не она раненая, а ее отец убитый. Разница. Верно, тетя? — И не слушая ее: — А вы перевязывали на передовых, да? — и взял в руки одну из ее туфель.
Черненькая пошмыгала носом. Ей тоже очень хотелось взять что-нибудь из ольгиных вещей, но она не решалась.
— А на войне разве ходят в туфлях? — с сомнением спросила Таня, овладевая второй туфлей.
— Когда бой — как ты не понимаешь? — тогда, конечно, все в сапогах, а в мирное время как угодно. Верно?
Ольге до смерти не хотелось отвечать: она была в том возрасте, когда приходилось побаиваться детей, потому что трудно понять, как с ними держаться: совсем взрослой — рановато и смешно, не совсем взрослой — неинтересно, ровесницей — глупо.
— Когда как, — сказала она, не глядя на них.
— А вы бой, сражение были? — робко спросила черненькая.
— Чего ты спрашиваешь, Халима? Я ж тебе говорил, что была, — довольно грубо ответил Вовка.
— Мой папа больше всех о вас знает, — хвастливо заявила Таня. — И он все, все, все нам о вас рассказал, и мы теперь восьмому номеру — это вот рядом — заявили, чтоб они к нам и не лазили на вас смотреть.
— Вы нам одним будете о войне рассказывать, — директивно добавил Вовка.
А Халима, не получив ответа на свой вопрос, была ли Ольга в бою, но и без ответа веря, что, конечно, была, приложила к своей смуглой шейке коричневые ладошки с розовыми ноготками и благоговейно, восторженно уставилась на Ольгу.
— Хасански сражение были… ай-ай-ай!.. — шептала она, прицокивая языком. — Ташкент ни один такой человек нету, и мужчина даже нет, не то что женчин.
Русая Таня, в которой, поражая странностью соотношений, проявился сборный образ Сергея Львовича и Татьяны Васильевны, однако, никому не желала уступить семейной монополии на Ольгу и протянула уже руку к ее чулкам, но Ольга стремительно поднялась.
— Идите, дети, я оденусь.
— Мама, тетя Оля уже разбудилась! Ты слышишь, мама?
Татьяна Васильевна так стремительно вышла из своей квартиры, что Ольга не сразу узнала ее. Платье изменило докторшу к худшему. Бронзовое лицо с копной разномастных, неодинаково выгоревших на солнце волос, шоколадного цвета руки многое теряли в цветном коротком платье, на котором солнце и частые стирки оставили лишь слабое подобие цвета и рисунка.
— Вставайте, петушок давно пропел! — прокричала она деланно гостеприимным голосом и показала рукой, где умываться и куда итти потом завтракать.
Двор был пустой, и на Ольгу некому было смотреть, тем не менее она оделась под одеялом.
— А уборная у нас, знаете, где? — спросила Таня. — Хотите, я провожу вас?
Наскоро умывшись под жестяным рукомойником и причесав вихры перед куском зеркальца, который ей принесла Халима, Ольга направилась в квартиру доктора под конвоем Тани и Вовки.