С удивлением заметила Ольга, что среди нескольких тысяч мужчин находилось и много сотен женщин и девушек, иногда с открытыми лицами, но большей частью в темных покрывалах.
— Разве и женщины работают? — спросила она сонного Белоногова.
— Ага. Тридцать тысяч, — сказал он совершенно точно, хотя дремал.
— В паранджах?
— Которые и в паранджах, что ж такое! Отдельно от мужчин работают. Ну, а большинство прибежало из кишлаков на концерт, — и он так аппетитно зевнул, что едва не увлек на зевоту Ольгу.
— Сижу, как дурак, ей-богу, а в штабе сейчас такая кутерьма! — вздохнул он и покорно приготовился смотреть на происходящее, как подсудимый, которому еще долго сидеть и слушать, пока решится его судьба.
На сцену вышел глашатай. Все замерло.
Он начал:
— Сегодня на нашем участке праздник. Много народу работало. Некоторые красиво, сильно работали, по пять — семь норм дали. В честь лучших мы, артисты, даем и свой концерт.
Он стал перечислять этих лучших, смущенно сидящих на сцене. Тут были и землекопы, и специалисты по установкам кара-буры, и курсант, заведующий книжным киоском, который в часы отдыха, когда киоск заперт, ходил с патефоном по бригадам и увеселял работающих; тут значился киномеханик, днем трудившийся с кетменем, а вечером показывавший кинокартины (его и сейчас не было, он показывал «Александра Невского»), были тут и девушки и старики. Рассказав о героях дня на этом участке, глашатай сказал:
— Узун-кулак сообщил: сегодня к концу дня Дусматов дал семьсот тридцать процентов выработки.
Народ недоверчиво зашумел.
— Да, да, не сомневайтесь. Неверующие могут съездить к Нарыну и сами убедиться. А теперь начнем. Будем верить, и у нас свои Дусматовы будут. Из одного теста все мы, в чем дело.
Кто-то, обиженный упоминанием о Дусматове, крикнул ему:
— А сам сколько процентов даешь?
— Хочешь, чтобы я тебя на соревнование вызвал? — удивленно спросил глашатай. — Пожалуйста, вызываю. Имей в виду, сегодня я три нормы сделал. Спроси кого хочешь. Многие видели.
Раздается дружный смех. Острое слово было в почете.
— Верно, верно! — закричали десятки голосов.
— Больше скажу. Вся наша бригада артистов сегодня работала на канале. Конечно, с кетменем мы дусматовских норм не сделали, может, на сцене сделаем…
Львиным рыком своих гигантских медных труб карнайчи объявили начало концерта. Мальчишки подожгли укрепленные на высоких шестах старые ватные одеяла, пропитанные керосином, — площадь ярко вспыхнула.
На сцену маленькими, быстрыми шажками выбежала танцовщица в древнем национальном костюме — чудесной расшитой шапочке, золототканной безрукавке и широких шелковых шароварах. Ей шумно зааплодировали.
Она была невысока, худощава, с заостренным, лисьим личиком фарфорового оттенка, на котором смеялись, танцевали одни большие черные глаза. Они менялись ежесекундно — суровые, озорные, страдальческие, влюбленные, недоступные — и так приковывали к себе внимание, что с трудом удавалось следить за движениями всей ее фигуры. Она исполняла танец рук, и все ее гибкое молодое тело служило, казалось, только помостом для пляшущих рук и глаз. Иногда в танец вбегали шея и плечи, иногда танцевали ноги, но главная сила ее искусства сосредоточивалась в руках и взгляде. Она напоминала пламя, завораживающее колебаниями своего гребня, она уводила свое тело как бы от земли в воздух, где и разбрасывала движения-знаки, движения-символы, движения-намеки и ими безмолвно разговаривала со всеми, кто зачарованно следил за нею. Вдруг она замерла, сложила тонкие белые руки у подбородка, точно о чем-то моля, и запела. Звук ее голоса был поразительно силен и своеобычен. Он был очень высок и вместе с тем резок, как звук цикады, и было в нем что-то такое вольное, смелое и чарующее, что Ольга перестала дышать и больно скрестила пальцы рук. Голос врезался в слух, как тончайшее сверлышко, и проникал куда-то глубоко, к сердцу, в глубину мозга, действуя уже как бы не только на слух, но сразу на все существо человека в целом. Она долго выпиливала что-то своим голосом, а потом слабо вскрикнула и, качнувшись, снова пустилась в пляс, дав волю рукам и взгляду, им одним передоверив страсть и истому голоса.
Тысячеголосый рев и сильные ухающие аплодисменты оглушили ее, когда она замерла в глубоком поклоне.
— Сойди вниз! Сюда! Сюда!.. Не уменьшайся! — закричали с разных сторон, и она, мгновенье поколебавшись, по узенькой лесенке сошла со сцены на земляной круг, молниеносно освобожденный счастливцами «партера».
Она бежала крохотными заплетающимися шажками, точно ноги ее были скованы цепью, точно она была пленницей всех этих сильных, здоровых и страстных людей, влюбленных в нее до головокружения. Молодые красавцы из первых рядов развязали свои бильбоки — шелковые пояса — и бросили ей под ноги. На чей пояс наступит ее крошечная ножонка? На чьем поясе протанцует она? И танцовщица снова повторила тот самый танец, что исполняла на сцене, позволив себе только больше шаловливости во взгляде, больше силы далеко и высоко зовущих рук, больше истомы мелко задрожавших плеч, того счастливого страха, который овладевает женщиной перед глазами теряющего рассудок возлюбленного.
Тысячи людей, затаив дыхание, глядели на девушку-танцовщицу. Лишь иногда, когда не хватало сил молча любоваться ею, раздавался чей-то хриплый возглас, неясное одобрение да чья-то рука, ударив пятернею о грудь, дрожа протягивалась к танцовщице, точно держа на ладони горячее, бьющееся, только что вырванное из груди сердце.
Хозе Мираль сидел рядом с Ольгой, и по его сдержанному, погашенному дыханию она чувствовала, как увлекло его зрелище этого необычного танца, и ей стало как-то неловко, что она подглядела его почти ничем не прикрытую алчную страсть, и она тут же рассердилась и на него, заодно почему-то и на себя.
Но уйти было некуда.
Второй раз гром криков и рукоплесканий завершил танец девушки. Обходя круг по разостланным платкам, она приветливо взмахивала худенькой ручкой.
— Не уменьшайся! Не уходи! — неслось со всех сторон, но на сцене появился глашатай, возвещающий новый номер, и как ни кричали, как ни безумствовали люди, а им пришлось смириться, негодуя, протестуя и сожалея. На сцене появились старый дойрист и новая танцовщица, еще более женственная, чем первая.
— Этот номер мы посвящаем колхознице-комсомолке Кумри Хусайновой, выполнившей сегодня четыре мужских нормы! — прокричал глашатай, взглянув на небольшую крепкую девушку, скромно приютившуюся в самом заднем ряду на сцене. Это и была Кумри Хусайнова.
Женщины-зрительницы шумно прокричали что-то в ответ и захлопали в ладоши. Чувствовалось по возгласам, что они одобряли Кумри за ее смелость, за вызов старым обычаям, за то, что она не ударила лицом в грязь в соревновании с испытанными молодцами.
— Чья? Чья? Откуда? — кричал народ.
— Чья? Наша, советская, — ответил глашатай. — А родом она избаскентская. У них ребенок еще во чреве матери, а уже с кетменем играет. Верно я говорю? Избаскентцев никто не обгонял в землекопке.
— Андижанцы всегда обгоняли! — вызывающе крикнул кто-то сидящий на дереве, и его многие поддержали.
— В чем? — как бы ничего не зная, переспросил глашатай. — Первый раз вижу, чтобы андижанцы на деревьях пели. А в землекопке, — он взглянул на листик бумаги в руках, — сегодня мы почему-то не чувствуем андижанцев. Может, они копали где-то в другом месте, не на канале? Не знаю.
Второй танец изображал героический труд освобожденной революцией девушки: как она, порвав оковы старого, сбросив паранджу, смело начала жизнь, увлекающую ее геройскими подвигами.
Танец был очень выразителен, очень красноречив, но выразительнее и красноречивее движений красивой танцовщицы, обладавшей отличной мимикой, был звук дойры.
Ольга никогда не могла себе представить, чтобы обычный бубен обладал такой разнообразной речью, мог угрожать, уговаривать, хвалить и воспевать, и все это только посредством громких и тихих, глухих и четких ударов пальцами по натянутой коже.