Дойра звала, кричала, вела за собой в темпах бурного марша и пела тихо, по-детски, как вода ручья, как насекомое, как шелест воды, как утренний ветер.
— Хочу в Испанию, — сказал Хозе. — Ольга, я хочу в Испанию.
— Поезжайте, что я могу сказать?
— Как мне эти узбеки напоминают Испанию, если бы вы знали!
— А еще вчера вы говорили, что останетесь жить у нас.
— Я? Как я мог это сказать? Это я, чтоб досадить проклятому доктору Гораку. Посмотрите мне в глаза. У меня не мелькает в зрачках эта танцовщица? Нет? Слава мадонне! А я уж думал, что теперь до конца жизни у меня будет рябить от нее в глазах. Ох, Ольга, как я захотел в Испанию! Это не нам машут?
— Нам, — сказала Ольга вставая. — Вероятно, пора ехать дальше.
— А, святая мадонна, как я хочу домой! — вздохнул Хозе. — Если бы вы были несколько старше, я бы позвал вас с собой, в свои горы. Жизнь у нас была бы такая полевая, братская, как этот канал. Где-нибудь в глухих ущельях Гвадалахары мы бы с вами рассказывали о Москве, об этом канале и этом концерте голодным и измученным партизанам. Мы засыпали бы с вами на жестких камнях у костра и никогда не знали бы заранее, где проведем следующую ночь. У нас не было бы ничего, кроме верных друзей, кроме борьбы, кроме снов о будущем. Впрочем, хотя вы еще подросток и боевые приключения вас еще, наверно, привлекают, вы уже знаете цену родному дому, вас никуда, Ольга, не сманишь. Вы совсем счастливы.
Она промолчала. Ей стыдно было ответить, что слова Хозе всерьез взволновали ее.
К счастью, появился Ахундов.
— Слышали вы новость? У Дусматова уже семьсот тридцать! Чорт знает что! Завтра, первого августа, на канале будет сто шестьдесят тысяч и ожидается, что они вынут за день больше полумиллиона кубов. А?
— Что же вы нам предлагаете? — спросил Горак.
— Ехать, немедленно ехать на головной участок!
— Сейчас?
— Конечно.
— Меня начинает шатать от ваших темпов.
— Но вы же хотите, господин Горак, видеть самое интересное. Я показываю. А темпы — это не от меня, от них вот.
Степенные старики подходили и здоровались с иностранными гостями, девушки угощали их чудесным чаем.
— Ехать, ехать! — настаивал Ахундов. — Честное слово, не будете жалеть!
И, не досмотрев концерта, не отдохнув, они ринулись на самый тяжелый и трудный головной участок, прославившийся рекордами Дусматова. С этого момента Ольга потеряла счет времени и потом уже никогда не могла толком разобраться, когда что произошло и что за чем последовало.
Что-то напоминающее бесплодные скалы Иудеи — каменная пустыня, где галька и спекшийся хрящ были землей, далеко простирались в ширину и в даль, последний край земли, за которым уже нет ничего — ни гор, ни рек, ни людей. Река Нарын, от которой должен был начаться канал, шла за коричневыми холмами, ничем не обнаруживая своего присутствия. Зеленый цвет отсутствовал в ландшафте. Ночью часа на два гостей приютили в каком-то попутном колхозе, почти безлюдном — мужчины и половина женщин отсутствовали. Приезжие отдыхали в пустой колхозной чайхане, на коврах. Рядом тянулись колхозные бахчи, и ночью слышно было, как гулко — точно хлопушки — лопались переспелые дыни и мокрые, скользкие семена их, далеко разбрызгиваясь вокруг, щелкали по жесткой, залубеневшей от пыли и жары зелени.
Это было последнее пристанище жизни, ибо, покинув колхоз, вступили они на землю, бесплодную и нежилую от века. Запахло чем-то смрадным, как у низких берегов морского залива, где гниют водоросли и выброшенные на берег рыбы, и чем дальше, тем все дымчатее, грубее становился сухой воздух. Он, как и все здесь, был каменист, и дышать им было трудно.
Ночь — свежая в этих местах — ушла сразу. Утра не было. Жара навалилась внезапно и душила до вечера.
Говорят, в Сахаре камни, раскаленные за день, ночью лопаются от резкого похолодания, и думалось, что, может быть, ночью не перезрелые дыни ухали, подобно филинам, а трещал и измельчался камень, исстрадавшийся в здешнем пекле.
Наконец-то они увидели Дусматова, того человека-чудо, о котором ходили легенды не только по всей Ферганской долине, но и за ее пределами, в других краях и республиках.
Участок его был недалеко от проезжей дороги, и, видно, многие знали об этом: машины, арбы и пешие люди задерживались поглядеть на работу знаменитого землекопа. Издалека чувствовалось, что в этом месте что-то не так, как в других местах. Приезжий художник, поставив мольберт на дне прорытой траншеи, набрасывал с натуры портрет Дунана Дусматова, который, ни на кого не глядя и ни с кем не заговаривая, споро и ловко работал кетменем в нескольких шагах от художника.
Среднего роста и скорее сухощавый, чем коренастый, с прищуренным, как бы все время всматривающимся вдаль и что-то уточняющим, а не просто рассматривающим взглядом, он не производил впечатления человека физически сильного, а человека волевого, упорного, упрямого.
Треугольничек коротко остриженной бородки и жесткие серповидные усы, подбритые у края нижней губы, подчеркивали сухой и несколько жесткий рисунок его очень выразительного лица. Ему шел, как было уже всем известно, тридцать четвертый год, но он выглядел старше.
Пока гости, сойдя с машины, пешком добирались до Дусматова, всеведущий Ахундов уже разузнал, что семьсот тридцать шесть процентов, о которых вчера говорилось на концерте, относились к позавчерашнему дню, а вчера Дусматов дал уже не более и не менее как восемьсот процентов, и это в то самое время, как соседи его выработали по двести процентов.
— Наверное, тот, кто выдумал кетмень, был его дедом! — острил Ахундов.
Участок, на котором работал Дусматов, представлял собой сейчас широкую и пологую траншею в человеческий рост. Со дна траншеи на отвал вела узкая, но хорошо утоптанная тропинка (он сам ее приводил в порядок поутру, перед началом работ), по которой Дусматов то и дело поднимается с выкопанной землей на плечах. Это прежде всего и отличало его от остальных землекопов, работающих с носильщиками. У него нет никого. Он один. Крепко стянув поясницу бильбоком, он ловко работает кетменем, как лопатой. На земле перед ним квадратное полотнище. Семь-восемь кетменей — и оно полно. Он пригибается, берет три угла полотнища в левую руку, четвертый — в правую и делает резкое движение на себя. Грунт сбивается в кучу. Тогда он быстро вскидывает полотняный узел себе на плечо и идет по своей удобной тропинке к отвалу, на гребень траншеи, поворачивается боком, выпускает из рук три конца узла, и грунт, тяжестью своей расстилая полотно по спине Дусматова, высыпается наземь, а он, почти не задерживаясь, спускается вниз и на ходу подхватывает торчащий в земле кетмень. И вновь удары — один, два, три, шесть, восемь! И вот подхват узла. И снова подъем на гребень. Вот и все.
А другие?
Кетменщик добывает землю и бросает ее на носилки, которые держат двое людей. Они стоят, пока он работает, и кетменщик теряет время, пока они переносят землю. Здешние носилки невелики. Столько земли, сколько они способны поднять, не были бы тяжестью и для одного. Дусматов это учел. Сэкономив на ожидании носильщиков, он выиграл огромное количество времени. Он выиграл еще от того, что каждодневно улучшал свою тропку, ведущую наверх.
И это-все? Да, не было ни чуда, ни колдовства, ни особой сложности нововведения, были удивительная ритмичность, слаженность и продуманность простейших движений, их художественность, их артистичность и точность. Гости стали спорить о том, перегружает ли себя Дусматов, или не перегружает, экономит ли свои силы, или, стремясь к рекордам, изматывает себя до последнего, и дотошный доктор Горак стал вглядываться, как дышит Дусматов и больше ли потеет, чем другие.
Ахундов все время переводил для сведения окружающих, и слух о том, что Дусматовым любуются иностранцы, уже собрал множество любопытных, и все они галдели, то обсуждая гостей, то вставляя свои замечания относительно Дусматова. Среди любопытных были и представители дальних участков, приехавшие поучиться хорошей работе.