Выбрать главу
Ты куда бежишь так рано, петушок мой, Ты куда бежишь так рано, петушок мой. Поутру, на зореньке. Поутру, на зореньке?

Напев был взят слишком высоко, и на верхних нотах перепившиеся «единоплеменники» [4]с покрасневшими от натуги лицами верещали непотребными голосами.

— Ишь ты, как радуются, — протянул Павулан, когда машина с певцами проехала мимо. — Чему же это они так, и надолго ли хватит их веселья?

— Значит, наши ушли, — убитым голосом заговорила Анна. — Да, иначе разве бы они посмели разъезжать по улицам с ульманисовским флагом. Ах ты, господи, и подумать страшно, что теперь будет.

Она всхлипнула — тихо, несмело, но быстро оправилась и вытерла передником глаза.

— Придется все-таки выдержать, куда же теперь деваться. Надо, отец, взять сердце в руки и научиться молчать. Теперь опять будет, как при Ульманисе, или того хуже…

— Пожалуй, еще похуже, мать… Вспомни восемнадцатый год. Немецкие господа умеют кровь сосать.

— Не дай бог еще раз пережить такое.

— Думаешь, они станут спрашивать разрешения у твоего бога, — угрюмо усмехнулся Павулан. — У господ вместо бога собственное брюхо.

— Зачем так говорить, отец. Мне и без того тяжело…

— Ну, не буду, не буду. Однако мне пора.

Захватив узелок, Павулан вышел. На улице попадались лишь редкие прохожие. Дворники поливали из шлангов тротуары. Встретилось несколько рабочих; нехотя, медленно шагали они на работу. До завода Павулан обычно доходил в десять минут, а сегодня плелся чуть не полчаса. И чем меньше оставалось ему идти, тем медленнее становились его шаги. Не хотелось думать ни о работе, ни о том, к кому все-таки обращаться за всеми указаниями. Ян Лиетынь, выдвинутый в директора самими рабочими, ушел вчера вместе с рабочегвардейцами. Прежний, времен Ульманиса, директор прошлой зимой репатриировался в Германию. Может, завод некоторое время останется без директора? Что это будет за работа? Странно, до чего безразлично ему, будет ли теперь завод работать, выполнять план, или совсем станет.

Кое-где уже виднелись красно-бело-красные флаги, вяло свисавшие с древков. Кто-то поднял такой флаг и над заводскими воротами, но тут же рядом можно было прочесть еще не снятый первомайский лозунг. Старик сторож сидел на скамеечке у проходной будки. Ворота были закрыты. Перед ними стояли двое старых рабочих, товарищей Екаба Павулана.

— Из начальства никого еще нет, — сказал сторож. — Не знаю, как и быть. В цеха вы не попадете.

— Подождем, пока придет кто-нибудь, — сказал Павулан. — Надо бы узнать, как и что теперь будет. Может, завод совсем прикроют? Тогда будем искать работу в другом месте.

— Я считаю, сейчас надо подаваться в деревню, — заметил один рабочий. — В восемнадцатом году при немцах в Риге можно было с голоду помереть. Теперь и не то еще будет.

— Ты бы потише, Сакнит… Еще услышат… — предупредил сторож. — Прошли уж те времена, когда можно было громко разговаривать.

И все сразу опасливо оглянулись; после этого разговор не клеился. Они протомились здесь до половины десятого, но из администрации никто не появлялся. Прибежал было бухгалтер Булинь, но и тот ничего не знал; повертевшись немного у ворот, он ушел. В городе еще продолжалась полная смятения и неизвестности пауза. Во многих местах тучами клубился дым пожаров; хлопья пепла все еще носились в воздухе. Изредка со стороны центра доносились хлопки одиночных выстрелов.

— У Центрального рынка… — сказал Сакнит. — Там еще наши держатся.

— Тебе говорят, потише, — снова оборвал его сторож. — Ты своей болтовней только бед наживешь. Сам-то ты знаешь, кого придется теперь величать своими? Если бы тот же Булинь услышал, как ты здесь фырчишь, он бы тебе показал.

— Положим, это верно, — согласился Сакнит. — Булинь довольно ехидный тип, хорошо, что ушел.

— Я думаю, нам здесь нечего стоять, — сказал Павулан. — Когда будем нужны — найдут.

— Надо бы дойти до центра, — предложил Сакнит. — Может быть, там узнаем что-нибудь. Такая неизвестность хуже смерти.

— Давай сходим, — согласится Павулан.

Медленным шагом шли они по городу и наблюдали пустынные улицы. Редко кто отваживался выйти из дому. Какая-то дамочка, заметив в окно знакомую, быстро выбежала в парадное и громко поздравила подругу с наступлением новых порядков:

— Ну, теперь большевики получат! Как я боялась, что меня увезут с собой… Три ночи не спала, из дому никуда не выходила.

— Точь-в-точь, как и я, точь-в-точь, — по-сорочьи трещала знакомая. А когда старый Павулан прошел мимо них, они брезгливо отпрянули в сторону.

— Какой нахальный старик! Чуть было не запачкал мне блузку своим грязным отрепьем. Наверно, из красных… Ну, скоро они перестанут разгуливать. Мой сын служил раньше в уголовной полиции, ему все эти типы известны.

Перестрелка у Центрального рынка кончилась. Затаив дыхание, онемевший город прислушивался к близившемуся рокоту моторов и топоту подкованных каблуков. Со стороны Московского района направлялась к центру колонна немецких войск. Впереди ехало, точно обнюхивая дорогу, несколько танкеток, за ними показались мотоциклисты — с застывшими лицами, в касках, с засученными до локтей рукавами. Такие же были пехотинцы — в серо-зеленых мундирах с расстегнутыми воротниками и закатанными рукавами. Потные и запыленные, с висящими на шеях автоматами, они шагали тяжелой, гулкой поступью, глаза их рыскали по сторонам, выглядывая прохожих. Жидкая кучка любопытных стояла на краю тротуара, и у тех был нерешительный, испуганный вид. Немцы подбадривали их улыбками и махали руками.

— Ни дать ни взять мясники, — пробормотал Сакнит. — Рукава засучены, будто свиней колоть собрались.

— Глядеть тошно, — согласился Павулан. — Так и ждешь, что сейчас вцепятся в горло. Пойдем скорее, Сакнит, вон фотографы идут. Еще снимут, а потом пустят по всем газетам… Люди подумают, что бежали встречать немцев. На всю жизнь сраму не оберешься.

— Да, видно, надо удирать, — сказал Сакнит, ускоряя шаг. — Не хватало, чтобы меня кто-нибудь увидел на одном снимке с ними.

Но было уже поздно. Фотокорреспонденты и кинооператоры из роты пропаганды Геббельса оказались тут как тут, а вместе с ними и кое-кто из их местных друзей.

— Станьте потесней! — кричали они, размахивая руками. — Смейтесь! Улыбайтесь! Машите руками! Сделайте веселые лица, сейчас будем фотографировать.

Истерически взвизгнув, какая-то проститутка с Мариинской бросилась на шею немецкому солдату.

— Милые, как я вас заждалась!

Размахивая букетом цветов, она шагала рядом с колонной, хохоча и что-то выкрикивая, а фотографы приседали, щелкали, забегали вперед, снова приседали и снова щелкали; кинооператор лихорадочно вертел ручку аппарата, спеша увековечить восторженную встречу, пока подвыпившая уличная девка еще не отстала от солдат. Позднее этот эпизод был воспроизведен во всех газетах и кинохрониках.

К Павулану и Сакниту подошли два немецких солдата эсэсовца, достали из карманов портсигары и до тех пор не отстали, пока те не взяли по сигарете. И снова только того и ждавший фотограф обессмертил эту сцену. Эсэсовцы подходили и к другим мужчинам, навязывали сигареты, а кинооператор работал до седьмого пота, мастеря фальшивку: «Восторженная встреча рижанами немецких войск».

— Пойдем домой, Сакнит, — растерянно сказал Павулан. — Доходились. Не знаю, как я старухе в глаза буду глядеть, если эта картинка появится в газете.

Понуро шагали старики, спеша уйти подальше от центра. Теперь мимо них уже бежали раскормленные дамы с накрашенными дочками, корпоранты, молодчики — перконкрустовцы Густава Целминя [5], айзсарги, — словом, здесь был самый махровый букет реакции. Выползали заплечных дел мастера с улицы Альберта [6], которые с фальшивыми паспортами прятались от советской власти по темным закоулкам. Все это ревело, орало, размахивало руками, не зная, как выказать свою радость.

вернуться

4

«Единоплеменники» — насмешливое прозвище латышских буржуазных националистов, продажных наемников гитлеровцев. Их «декларации» обычно начинались этим обращением.

вернуться

5

«Перконкруст» («Крест Перуна») — фашистская погромная организация. Густав Целминь — гитлеровский агент, главарь перконкрустовцев.

вернуться

6

На улице Альберта в Риге помещалась охранка ульманисовской Латвии.