— Здесь и остановимся, — сказал Эвальд Капейка.
Ояр весь последний переход был очень задумчив.
Дело в том, что на привале Капейка дал ему номер газеты «Циня», где была напечатана речь Сталина от 3 июля. В этой речи как будто прямо ему, Ояру Сникеру, было сказано, что́ должен делать человек, оставшийся в тылу врага. Очень возможно, что здесь он и принесет больше пользы. А как же Рута, Силениек, товарищи? Отказаться от надежды увидеться с ними? Но какое это имело теперь значение?
Придя на остров, Ояр отозвал в сторону Акментыня и Иманта.
— Каковы теперь ваши планы? — спросил он. — Переходить фронт или оставаться здесь?
— Как ты решишь, так и сделаю, — коротко ответил Имант.
— А я тоже не расстанусь с вами, — сказал Акментынь. — Где вы, там и я. Ну, а если бы мне пришлось решать одному, я бы остался здесь. Право, мы уже можем считать себя старыми партизанами. Обстановка знакомая, да и руку, я считаю, набили. Ведь мы сегодня экзамен сдали. А главное — наши силы выросли. Кто теперь с нами справится?
— Значит, договорились. Мы остаемся здесь.
Ояр подозвал Капейку и объявил ему о решении группы.
— Так у нас уже сколотился солидный партизанский отряд, — обрадовался Капейка. — Я, признаться, пока шли, все думал: неужели оставят нас одних? Теперь остается выбрать главного командира и заняться оборудованием базы. Эй, товарищи, подойдите сюда, — позвал он Аустриня и Смирнова. — Есть серьезный разговор. Предлагаю выбрать командиром нашего партизанского отряда товарища Сникера. Ояра Сникера я не раз видел у Силениека. Знаю, что он старый партиец, работал в подполье. В эту войну он уже успел повоевать у Лиепаи. Ну, а сегодня Ояр нам всем показал, как надо бить немцев.
Выслушав его доводы, Аустринь и Смирнов согласились, что это будет самая подходящая кандидатура.
— Не стану отказываться, друзья, — сказал Ояр. — Благодарю за доверие, постараюсь его оправдать. Но теперь нам надо будет осознать одну вещь. Наш отряд с этого момента становится войсковой частью в тылу врага, а в войсковой части должна быть воинская дисциплина. Один за всех, все за одного! Умереть, но не подвести товарищей. Когда задание получено — не разговаривать, выполнять во что бы то ни стало, даже если придется пожертвовать жизнью. Уметь хранить тайну, не болтать лишнего! И всегда помнить, что надеяться надо только на свои силы.
Среди ночи на освещенной луной крохотной полянке они в знак взаимной верности пожали друг другу руки. Так был основан партизанский отряд «Мститель».
…Весь следующий день ушел на устройство. На первое время сделали из веток и камыша два шалаша, чтобы не спать под открытым небом. Решили до наступления холодов построить и землянку. Акментынь рыл яму для очага, а Капейка с Аустринем пошли разведывать местность. Недалеко протекал ручей с вкусной водой, везде росли черника и брусника, а грибов было столько, что впору на рынок возить.
— Ничего, друзья, заживем мы с вами, — повторял Капейка.
А Ояр уже обдумывал над картой первую операцию.
— Если ничего не случится, через несколько дней надо будет вернуться на место боя и перенести на базу все спрятанное оружие, — сказал он товарищам. — Будет оружие, найдутся и новые бойцы. А когда нашего полку прибудет, кому-нибудь из нас придется пробраться за линию фронта и установить связь с Красной Армией. Если воевать, то воевать по всем правилам стратегии.
Через несколько дней им стало известно, что в пятнадцати километрах от их базы расположилась немецкая полевая жандармерия и военно-полевой суд. Следующей же ночью партизанский отряд отправился на первую операцию.
Глава седьмая
Ингрида Селис сидела на нарах в углу камеры. Закрыв глаза и стиснув голову руками, она старалась вызвать в памяти картины прежней жизни. За две недели ей пришлось видеть и слышать столько ужасного и трагического, что разум отказался воспринимать окружающее. Она видела огромный подъем человеческой души перед небытием и презрение к смерти; перед ней проходили и такие люди, которые топтали свою гордость, свое достоинство, в подлом смирении склоняли голову перед палачами. Каждый день в камеру вталкивали новых арестованных, которые еще не подозревали, что их ждет; вместе с ними врывалась в тюрьму свежесть огромной, неспокойной, никогда не останавливающейся жизни, которая шла там, за этими серыми стенами, за решетками. Каждый день из камеры выводили нескольких человек — еще живых, полных надежд и отчаяния, а потом где-то за стеной включали радио или заводили патефон, чтобы заглушить крики и стоны жертв, и вечером в камеру возвращались окровавленные калеки, которые от боли не могли ни лежать, ни сидеть.
Серое, темное помещение было полно женщин и детей. Были здесь литовские еврейки со своими малышами, которых гитлеровские войска догнали у Даугавы. Были седые старушки, матери и жены рабочих и служащих советских учреждений. В светлых летних платьях, с голыми ногами, сидели на каменном полу молодые девушки-комсомолки, работницы, которых арест застиг во дворе дома, на улице, в длинных очередях у лавок, на рынке. На нарах сидели дети, и в глазах у них застыло удивленное выражение. Плакали грудные, дети постарше незаметно теребили за рукава матерей и, стесняясь незнакомых людей, тихо шептали: «Мне есть хочется». И матери отдавали им последний крохотный кусочек липкой замазки, которую здесь называли хлебом, а когда уже нечего было давать, прижимали к груди и нежно ласкали их, как будто ласка могла заставить забыть муки голода. Только недолгий сон возвращал этим людям свободу и покой.
Каждый вечер открывались двери камеры и надзиратели называли несколько имен. С бледными лицами, блестящими от волнения глазами выходили из темных углов обреченные на смерть, и в камере все замирало; казалось, все переставали дышать и, оцепенев от мучительного ожидания, прислушивались к голосу надзирателя: кого еще вызовут? Обычно вызывали тех, которых днем водили на допрос и сильнее избивали; медленно, будто нарочно мешкая, выходили они в коридор, а надзиратели отпирали двери соседней камеры. То была камера смертников. Всю ночь доносились из-за стены крики. В четыре часа утра в коридоре раздавался топот сапог и звон ключей. Шаркающие шаги уходящих напоминали шум крыльев большой усталой птицы. Потом со двора доносился гул автомобильного мотора, визжали петли наружных ворот и в предутренних сумерках замирал последний отзвук существования людей, которым не суждено было вернуться. Но оставшиеся не могли больше уснуть. Они дожидались утра. Когда женщин гнали умываться, они проходили мимо камеры смертников. Дверь в этот час оставалась отворенной, и можно было видеть внутренность камеры. Каждая замеченная там мелочь приобретала яркий трагический смысл. Забытый гребень блестел в солнечном луче, как кусок янтаря. Недоеденный кусочек хлеба, на котором остались еще следы зубов, лежал на скамейке, и горло Ингриды сжимала спазма: в тот момент даже голодный не мог есть.
Напрасно закрывала она глаза и затыкала уши. Сознание нельзя было обмануть; не считаясь с волей, оно разворачивало клубок мыслей.
Рядом с Ингридой сидела изможденная женщина. Она появилась в тюрьме неделю назад, босая, в одном бумажном платьишке, и ждала, каждое утро ждала, что вот господа судьи вспомнят о ней и велят выпустить, потому что держат ее здесь по ошибке. Поздно вечером пришли к ее мужу, дворнику жилого дома на улице Валдемара, несколько человек из вспомогательной полиции и увели в участок. «Ничего с собой не берите, — сказали, — в участке вас только допросят о некоторых жильцах, и вы вернетесь домой». Дворник поставил метлу в угол и пошел, а жена сама пошла вслед за ними. В участке дворника арестовали безо всяких разговоров, а заодно и жену, раз она была здесь. Два дня их продержали в префектуре, а когда арестованных стали распределять по группам — дворника отправили в центральную тюрьму, а жену привели сюда.
— Никак я не пойму, почему они столько времени держат меня, — упрямо повторяла женщина.
Ингрида слышала ее рассказ по крайней мере раз десять, но она знала, что придется выслушивать его опять. Чтобы не огорчать дворничиху, Ингрида смотрела ей в лицо и кивала головой.