Эмоциональный тон коротких рассказов Зощенко так же непрост, как «сантиментальность» больших повестей. Сатира, и смех вообще, оказываются только одной гранью второй поэтики писателя.
Художник Ю. Анненков вспоминает: «Тихий, мало разговорчивый Зощенко был полон внутренних противоречий. Если произведения Зощенко непременно вызывали в читателе смех, то самого Зощенко это весьма удивляло. Как-то раз в разговоре со мной он признался, что этот читательский смех его глубоко огорчает, так как в его вещах за словесным формальным юмором скрывается трагическая сущность сегодняшней советской действительности. Больше того: он говорил, что в его передаче помимо его воли (выделено автором — И. С.) именно трагическая или, по меньшей мере, печальная сторона жизни становится комической и вызывает смех вместо слез, ужаса или отвращения»[23].
Легко увидеть в этом признании (если Анненков воспроизводит его точно) вариацию знаменитой гоголевской формулы из «Мертвых душ»: «И долго еще определено мне чудной властью (помимо воли — И. С.) идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!»
Действительно, смех Зощенко — особой, гоголевской природы. В остатке, послевкусии большинства его рассказов — чувство горечи и стыда за человека (за себя?), не живущего, а выживающего, мучительно добывающего самые элементарные вещи и удовольствия, жизнь кладущего за какие-нибудь шесть гривен, пирожное или разбитый в гостях стакан.
Примерно такие чувства испытывал Макар Девушкин в «Бедных людях» Достоевского, узнавший себя в герое гоголевской «Шинели»: «Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать… и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено!»
У Зощенко, впрочем, есть и собственная вариация на тему такого печального, сокрушающего узнавания. В журнале «Красный ворон» (1924) «Семен Курочкин» печатает рассказ «Электрификация» (позднее он был переименован в «Бедность»).
«Нынче, братцы мои, какое самое модное слово, а?
Нынче самое что ни на есть модное слово, конечно, электрификация.
Дело это, не спорю, громадной важности — советскую Россию светом осветить».
Так отдается дань идеологии. «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны» — было объявлено Лениным совсем недавно.
Но рассказ сразу проваливается в привычный зощенковский мир: из Советской России в коммунальную квартиру, где лозунг электрификации приводит к непредсказуемым последствиям.
«Что ж! Стали и мы проводить.
Провели, осветили — батюшки-светы! Кругом гниль и гнусь.
То, бывало, утром на работу уйдешь, вечером явишься, чай попьешь и спать. И ничего такого при керосине не видно было. А теперича зажгли, смотрим, тут туфля чья-то рваная валяется, тут обойки отодраны и клочком торчат, тут клоп рысью бежит — от света спасается, тут тряпица неизвестно какая, тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится…
Батюшки-светы! Хоть караул кричи, смотреть на такое зрелище грустно».
Увидев при ярком свете свое замечательное жилье и житье, рассказчик принимается за ремонт, но его труды идут прахом.
«Зря и напрасно я, братишечки, деньги ухлопал — отрезала хозяйка провода.
— Больно, — говорит, — бедновато выходит при свете-то. Чего, — говорит, — этакую бедность освещать клопам на смех».
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», — пели «Марш авиаторов» современники Зощенко.
В шестидесятые годы обогащенный опытом советской истории шутник предложил иной вариант: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».
Следующий шаг сделал С. Довлатов: у него плохо произносящий звуки ребенок читает русские народные кафки.
Зощенко стал нашим Кафкой, переплавившим привычный ужас коммунальных квартир и товарищеских собраний (кафкианские «Замок» и «Процесс») в безудержный и странный — на грани истерики — смех сквозь слезы.
На месте искомого «оживленного плаката» у него все время возникали русские народные кафки. Это приводило в ужас самого автора, заставляя его искать причины в хандре, меланхолии, дефектах своего художественного зрения.
«У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенки, — дразнил современников в „Четвертой прозе“ Мандельштам. — Единственного человека, который нам показал трудящегося, мы втоптали в грязь. Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду»[24].