Выбрать главу

Отношение к обвиняемой было двоякое. В высших сферах, где всегда несколько гнушались Треповым, находили, что она — несомненная любовница Боголюбова и все-таки «мерзавка», но относились к ней с некоторым любопытством. Я помню, что на бале у графа Палена в половине февраля среди зал, только что отделанных роскошным образом на выпрошенные из обессиленного войною государственного казначейства 18 тысяч рублей серебром, фотографические карточки «мерзавки», находившиеся у графини Пален, ходили по рукам и производили известный эффект. Иначе относилось среднее сословие. В нем были восторженные люди, видевшие в Засулич новую русскую Шарлотту Кордэ; были многие, которые усматривали в ее выстреле протест за поруганное человеческое достоинство — грозный призрак пробуждения общественного гнева; была группа серьезных людей, которых пугала доктрина кровавого самосуда, просвечивавшаяся в действиях Засулич. Они в тревожном раздумье качали головами и, не отказывая в симпатии характеру Засулич, осуждали ее поступок как опасный прецедент… Мнения, горячо дебатируемые, разделялись: одни рукоплескали, другие сочувствовали, третьи не одобряли, но никто не видел в Засулич «мерзавку» и, рассуждая разно о ее преступлении, никто, однако, не швырял грязью в преступницу и не обдавал ее злобной пеной всевозможных измышлений об ее отношениях к Боголюбову. Сечение его, принятое в свое время довольно индифферентно, было вновь вызвано к жизни пред равнодушным вообще, но впечатлительным в частностях обществом. Оно — это сечение — оживало со всеми подробностями, комментировалось как грубейшее проявление произвола, стояло пред глазами втайне пристыженного общества, как вчера совершенное, и горело на многих слабых, но честных сердцах как свеженанесенная рана. Если и встречались лица, которые, подобно славянофильскому генералу Кирееву, спрашивавшему меня: «Что же, однако, делать, чтобы Засуличи не повторялись?» — и получившему лаконический ответ: «Не сечь!», — удивленно и негодующе пожимали плечами, то большинство по своим воззрениям разделяло ходившие тогда по рукам стихи:

Грянул выстрел-отомститель,

Опустился божий бич,

И упал градоправитель,

Как подстреленная дичь!

В конце февраля следствие было окончено, и по просьбе Палена, переданной мне через Лопухина, дело назначено было к слушанию на 31 марта. Я советовал пустить его летом, среди мертвого сезона, когда возбуждение, вызванное Засулич, утихнет и успокоится, но Пален настаивал на своей просьбе, утверждая, что и государь, на которого он вообще любил ссылаться, желает скорейшего окончания дела. Трепов между тем поправился, вступил в должность и ездил в коляске по городу, всюду рассказывая, что если, он и высек Боголюбова, то по совету и поручению Палена, и лицемерно заявляя, что он не только не желает зла Засулич, но даже будет рад, если она будет оправдана. Пален негодовал на эти рассказы в тесном кружке искательных друзей и знакомых, но решительно опровергнуть Трепова не смел.

В половине марта 1878 года, сидя в заседании общего собрания окружного суда, я получил совершенно неожиданно официальное письмо от министра юстиции, в котором я извещался, что государь император изволит принять меня в ближайшее воскресенье после обедни. Представление совершилось с обычными приемами. Длинная обедня в малой церкви дворца, едва слышная в круглой комнате, где происходил болтливо-шепотливый раут прилизанных людей со свежепробритыми подбородками, одетых в новенькие мундиры; затем препровождение всех представлявшихся в боковую комнату, опрос их престарелым и любезным обер-камергером, графом Хрептовичем; молчаливое ожидание, обдергивание, подтягивание себя… Затем бегущие арапы, останавливающиеся у широко распахнувшихся половинок дверей… удвоенное внимание… и — сам самодержец в узеньком уланском мундире, с грациозно сгибающейся талией, красиво колеблющеюся походкою и pour le merite’oM [49]на шее. Старая любовь, вынесенная из далекого детства, когда еще в день 18 февраля 1855 г. мы с братом венчали его бюстик бумажными цветами среди радостно вздохнувшего и с надеждою смотревшего вперед литературного мирка, собравшегося у отца; благодарные, неизгладимые воспоминания о 19 февраля и судебной реформе, озарившие молодость моего поколения своим немеркнущим светом; живое чувство радости, испытанное мною со всеми без исключения в Петербурге в восторженные дни после 4 апреля — все это прихлынуло сразу к сердцу и заставило забыть хоть на время скорбь, вызванную многими бездушными мерами последних лет. Я не успел еще всмотреться в царя, в его усталое лицо, доброе очертание губ и впалые виски, как он, сказав два слова представлявшемуся Строганову (Григорию Александровичу) и молча слегка поклонившись пяти сенаторам и директору департамента министерства юстиции Манасеину, очутился предо мною. Едучи во дворец, я смутно надеялся на разговор по поводу дела Засулич, которое, по словам Палена, так живо интересовало государя, и решился рассказать ему бестрепетно и прямодушно печальные причины, создавшие почву, на которой могут вырастать подобные проявления кровавого самосуда. По приему сенаторов я увидел, как несбыточны мои надежды сказать слово правды русскому царю, и ждал молчаливого полупоклона. Вышло ни то, ни другое. Государь, которому назвал меня Хрептович, остановился против, оперся с усталым видом левою рукою, отогнутою несколько назад, на саблю и спросив меня, где я служил прежде (причем я по рассеянности ответил, что был прокурором окружного суда), сказал в неопределенных выражениях, устремив на меня на минуту тусклый взгляд, что надеется, что я и впредь буду служить так же успешно и хорошо и т. п. Остальных затем он обошел молча и быстро удалился. Хрептович с сочувствием пожал мне руку, я уловил несколько завистливых взглядов и понял, что мне оказано официальное отличие. .Вслед за тем подошел Арсеньев, воспитаннику которого — великому князю Сергею Александровичу — я показывал года за два перед тем петербургские тюрьмы во всей их неприглядной наготе, чем вызвал крайнее неудовольствие в сферах Зимнего дворца. Он предложил мне посмотреть в кабинете императрицы Реуфа-пашу, который привез ратификованные султаном прелиминарные условия Сан-Стефанского договора. И я видел сквозь трельяж, за которым толпились любопытствующие сановники, знакомую мне по Красному Кресту болезненную фигуру императрицы и пред нею человека высокого роста, с очень маленькою головою, в феске, налезавшей на уши и бросавшей тень на умное, грустное, бледное лицо, обрамленное маленькою черною бородою. Зимнее солнце лило яркие косые лучи в обширный кабинет и, играя на пахучих гиацинтах, освещало политический мираж, принимавшийся тогда многими за победную действительность.

На другой день Пален, пригласив меня к себе и спросив, доволен ли я приемом государя, приступил прямо к делу. «Можете ли вы, Анатолий Федорович, ручатьсяза обвинительный приговор над Засулич?» — «Нет, не могу!»— ответил я. «Как так?—точно ужаленный, завопил Пален, — вы не можете ручаться?! Вы не уверены?»—-«Если бы я был сам судьею по существу, то и тогда, не выслушав следствия, не зная всех обстоятельств дела, я не решился бы вперед высказать свое мнение, которое притом в коллегии не одно решает вопрос. Здесь же судят присяжные, приговор которых основывается на многих неуловимых заранее соображениях. Как же я могу ручаться за ихприговор? Состязательный процесс представляет много особенностей, и при нем дело не поддается предрешению, так что в известном рассказе [Лабулэ] о подсудимом, который на вопрос судьи о том, «sil plaide cou-pable ou поп?» отвечал: «Voila une etrange question! Ni vous, ni moi n’en savons rien avant d’avoir entendu les te-moins!» [50], — содержится верный, хотя и оригинально выраженный, взгляд на современный процесс. Я предполагаю, однако, что здравый смысл присяжных подскажет им решение справедливое и чуждое увлечений. Факт очевиден, и едва ли присяжные решатся отрицать его. Но ручаться за признание виновности я не могу!..» — «Не можете? Не можете? — волновался Пален. — Ну, так я доложу государю, что председатель не может ручаться за обвинительный приговор, я должен это доложить государю!» — повторил он с неопределенною и бесцельною угрозою. «Я даже просил бы вас об этом, граф, так как мне самому крайне нежелательно, чтобы государь возлагал на меня надежды и обязательства, к осуществлению которых у меня как у судьи нет никаких средств. Я считаю возможным обвинительный приговор, но надо быть готовым и к оправданию, и вы меня весьма обяжете, если скажете государю об этом, как я и сам бы сказал ему, если бы он стал меня спрашивать по делу Засулич». — «Да-с! — горячился Пален, — и я предложу государю передать дело в Особое Присутствие, предложу изъять его от присяжных! Вот ваши любезные присяжные! Вам это, конечно, будет очень неприятно, вы их ставите так!» — И он показал рукою, как я ставлю присяжных… — Но вы сами виноваты! Вы — судья, вы — беспристрастие, вы — не можете ручаться… Ну! что делать! Нечего делать! Да! Вот… ну что ж!» — и т. д. «Граф, — сказал я, прерывая его речь, обратившуюся уже в поток бессмысленных междометий, — я люблю суд присяжных и дорожу им; всякое выражение недоверия к нему, особливо идущее от государя, мне действительно очень больно; но если от них требуется непременно обвинительный приговор и одна возможность оправдания заставляет вас — министра юстиции — уже выходить из себя, то я предпочел бы, чтобы дело было у них взято; оно, очевидно, представляет для этого суда больше опасности, чем чести. Да и вообще, раз по этому делу не будет допущен свободный выбор судейской совести, то к чему и суд! Лучше изъять все дела от присяжных и передать их полиции. Она всегда будет в состоянии вперед поручиться за свое решение… Но позвольте вам только напомнить две вещи: прокурор палаты уверяет, что в деле нет и признаков политического преступления; как же оно будет судиться Особым Присутствием, созданным для политических преступлений? Даже если издать закон об изменении подсудности Особого Присутствия, то и тут он не может иметь обратной силы для Засулич. Да и, кроме того, ведь она уже предана суду судебною палатою. Как же изменять подсудность дела, после того как она определена узаконенным местом? Теперь уже поздно! Если серьезно говорить о передаче, то надо было думать об этом, еще когда следствие не было закончено…» — «О, проклятые порядки! — воскликнул Пален, хватая себя за голову, — как мне все это надоело, как надоело! Ну, что же делать?» — спрашивал он затем озабоченно. «Да ничего, думаю я, не делать; оставить дело идти законным порядком и положиться на здравый, смысл присяжных; он им подскажет справедливый приговор…» — «Лопухин уверяет, что обвинят, наверное…»— говорил Пален в унылом раздумье. «Я не беру на себя это утверждать, но думаю, что скорее обвинят, чем оправдают, хотя снова повторяю — оправдание возможно».— «Зачем вы мне прежде этого не сказали?» — укоризненно говорил Пален. «Вы меня не спрашивали, и разве уместно было мне, председателю суда, приходить говорить с вами об исходе дела, которое мне предстоит вести. Все, за что я могу ручаться, это — за соблюдение по этому делу полного беспристрастия и всех гарантий правильного правосудия…» — «Да! правосудие, беспристрастие! — иронически говорил Пален, — беспристрастие… но ведь по этому проклятому делу правительство вправе ждать от суда и от вас особых услуг…» — «Граф, — сказал я, — позвольте вам напомнить слова d Aguesseau королю: «Sire, la cour rend des arrets et pas des services» [51] .— «Ах, это все теории!»— воскликнул Пален свое любимое словечко, но в это время доложили о приезде Валуева, и его красиво-величавая фигура прервала наш разговор…