Выбрать главу

Из этих свойств двух выдающихся московских ораторов вытекало и отношение их к изучению дела. Урусов изучал дело во всех подробностях, систематически разлагая его обстоятельства на отдельные группы по их значению и важности. Он любил составлять для себя особые таблицы, на которых в концентрических кругах бывали изображены улики и доказательства. Тому, кто видел такие таблицы пред заседанием, было ясно, при слушании речи Урусова, как он переходит в своем анализе и опровержениях постепенно от периферии к центру обвинения, как он накладывает на свое полотно сначала фон, потом легкие контуры и затем постепенно усиливает краски. Наоборот, напрасно было бы искать такой систематичности в речах Плевако. В построении их никогда не чувствовалось предварительной подготовки и соразмерности частей. Видно было, что живой материал дела, развертывавшийся перед ним в судебном заседании, влиял на его впечатлительность и заставлял лепить речь дрожащими от волнения руками скульптора, которому хочется сразу передать свою мысль, пренебрегая отделкою частей и по нескольку раз возвращаясь к тому, что ему кажется самым важным в его произведении. Не раз приходилось замечать, что и в ознакомление с делами он вносил ту же неравномерность и, отдавшись овладевшей им идее защиты, недостаточно внимательно изучал, а иногда и вовсе не изучал подробностей. Его речи по большей части носили на себе след неподдельного вдохновения. Оно овладевало им, вероятно, иногда совершенно неожиданно и для него самого. В эти минуты он был похож на тех русских сектантов мистических вероучений, которые во время своих радений вдруг приходят в экстаз и объясняют это тем, что на них «дух накатил». Так «накатывало» и на Плевако. Мне вспоминается защита им в Сенате бывшего председателя одного из крупных судов, обвиняемого в преступном попустительстве растраты его непосредственным подчиненным денег, отпущенных на ремонт здания. Несчастный подсудимый, попавший с блестящего судебного пути на скамью подсудимых, убитый и опозоренный, постаревший за два года на двадцать лет, сидел перед сенаторами и сословными представителями, низко опустив свое исхудалое, пожелтевшее лицо. Во время перекрестного допроса обнаружилось, что защитник почти совсем не изучил дела, а, ограничившись одним обвинительным актом, путал свидетелей и сбивался сам. Но вот начались судебные прения. Обвинитель — товарищ обер-прокурора — сказал сильную, обстоятельную речь и закончил ее приглашением судей вспомнить, как высоко стоял подсудимый на ступенях общественной лестницы и как низко он пал, и, применяя к нему заслуженную кару, не забыть, что «кому много дано, с того много и спросится?. Фактическая сторона речи Плевако была, как и следовало ожидать по перекрестному допросу, довольно слаба, но зато картина родной, благодушной распущенности, благодаря которой легкомысленная доверчивость так часто переходит в преступное пособничество, была превосходна. Заключая свою защиту, Плевако «нашел себя» и, вспомнив слова обвинителя, сказал голосом, идущим из души и в душу: «Вам говорят, что он высоко стоял и низко упал и во имя этого требуют строгой кары, потому что с него должно «спроситься». Но, господа, вот он пред вами, он, стоявший так высоко! Посмотрите на него, подумайте о его разбившейся жизни — разве с него уже не достаточно спрошено? Припомните, что ему пришлось перестрадать в неизбежном ожидании этой скамьи и во время пребывания на ней. Высоко стоял… низко упал… ведь это только начало и конец, а что было пережито между ними! Господа, будьте милосердны и справедливы и, вспоминая о высоте положения и о том, как низко он упал, подумайте о дуге падения!». В известном стихотворении Пушкина говорится о поэте: «Но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется — душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел». Но «божественный глагол» говорит сердцу чуткого человека не одними словами красоты и любви: он будит в нем и чувство прощения и милости. Такой голос, очевидно, прозвучал для Плевако и заставил его проснуться и встрепенуться. Надо было слышать его в эти минуты, видеть его жест, описавший дугу, чтобы, по выражению его преобразившегося от внутреннего восторга лица, понять, что на него «накатило»…

Различно было и отношение каждого из них к великим благам судебной реформы. Для Урусова — западноевропейца в душе — Судебные уставы были сколком и проявлением одной из сторон дорогой его мечтам и еще не испытанной нами западной политической жизни, а суд присяжных являлся учреждением, пред которым, за неимением лучшего, можно было проявить свой ораторский талант и блеск своего общего образования. Для Плевако — Судебные уставы были священными вратами, чрез которые в общественную жизнь входила пробужденная русская мысль и народное правосознание. Для него суд присяжных являлся не только чем-то, напоминавшем старину, но и исходом для народного духа, призванного проявить себя в вопросах совести и в защите народного мировоззрения на коренные начала общественного уклада. Поэтому он гораздо больше, чем Урусов, изучал Судебные уставы, вникая в нравственное и историческое содержание их отдельных частей и рассыпая в своих судебных речах и кассационных аргументах глубокие по мысли, прекрасные по форме, определения значения и внутреннего смысла наших процессуальных институтов. Его взгляды И теории не всегда можно было разделить: проза буквы закона иногда лишала возможности согласиться с увлекательностью его положений и с его восторженными надстройками над Судебными уставами. Не думаю, однако, чтобы ему можно было когда-либо сделать упрек, обращенный мною однажды в шутливой форме к Урусову, и который он впоследствии добродушно вспоминал в своих письмах ко мне. «Поменьше бы таблиц, побольше бы уставов», — сказал я ему, председательствуя в одном большом деле и рассматривая в перерыв заседания его излюбленные таблицы концентрических кругов. Теоретически ставя суд присяжных очень высоко, Урусов не верил ни в их непогрешимость, ни в свойственный им здравый смысл… Он допускал это лишь постольку, поскольку был согласен с приговором; в противном случае в речах и кассационных жалобах своих он не особенно скупился на ироническую критику не всегда удачных по форме ответов присяжных на поставленные им вопросы. Да и в речах его довольно часто и не без пользы для дела звучало поучение присяжным, конечно, более талантливое, чем то, которое давалось обыкновенно в бесцветных «руководящих напутствиях» председателей. В его речах к присяжным всегда сквозило широкое образование человека, знакомого в главных чертах с правовыми вопросами, который популяризировал свой взгляд на дело в целях влияния на собравшихся пред ним случайных людей, к низшей степени разнообразного развития которых он искусно приноровлял изложение хода своего мышления.