Но и в первой четверти XIX столетия тюрьмы и вообще положение арестантов было не лучше. Знаменитая записка английского филантропа Венинга, поданная императору Александру I, данные, относящиеся к началу тюремной благотворительной деятельности в Москве доктора Гааза, и некоторые официальные памятники из дел того времени рисуют самую безотрадную картину положения тюремного дела пред учреждением, в конце двадцатых годов, попечительного о тюрьмах общества. Даже в столицах полутемные, сырые, холодные и невыразимо грязные тюремные помещения были свыше всякой меры переполнены арестантами без различия возраста и рода преступления.
Отделение мужчин от женщин осуществлялось очень неудачно; дети и неисправные должницы содержались вместе с проститутками и закоренелыми злодеями. Все это тюремное население было полуголодное, полунагое, лишенное почти всякой врачебной помощи. В этих школах взаимного обучения разврату и преступлению господствовали отчаяние и озлобление, вызывавшие крутые и жестокие меры обуздания; колодки, прикование к тяжелым стульям, ошейники со спицами, мешавшими ложиться, и т. п. Препровождение ссыльных в Сибирь совершалось на железном пруте, продетом сквозь наручники скованных попарно арестантов. Подобранные случайно, без соображения с ростом, силами, здоровьем и родом вины, ссыльные от 8 до 12 человек на каждом пруте, двигались между этапными пунктами, с проклятиями таща за собой ослабевших в дороге, больных и даже умерших. Устройство пересыльных тюрем было еще хуже, чем устройство тюрем срочных. Следует заметить, что и в 1863 году положение тюрем в районе будущего Московского судебного округа было, по донесению Ровинского, крайне неудовлетворительно и представляло многие «безобразия». В тогдашнем тюремном управлении было огромное количество начальников всякого рода, сталкивавшихся у одного дела, почему совершенно отсутствовав настоящие деятели, а управление путями сообщения и публичными зданиями отняло у тюремных комитетов право самим производить ремонт тюрем, вследствие чего развелась многосложная переписка о каждой печке, раме и балке, а здания пришли в упадок. Оканчивая свой отчет, Ровинский говорит, что почти каждое следствие сопровождается предварительным арестом обвиняемого, а место, где он содержится, так душно, сыро и смрадно, что арест обращается во многих случаях в каторжное наказание, соединенное с расслаблением здоровья и умственных способностей…
Такое устройство и содержание тюрем было не единственным злом, — другое, и притом, конечно, не меньшее, состояло в господстве произвола при заключении в тюрьму и необычайной медленности в уголовном делопроизводстве. Ровинский приводит выписку из указа Анны Иоанновны, из которой видно, что в 1737 году было освобождено «по многом держании» 420 колодников, которые были забраны не за какие-либо проступки, но «ради взяток и бездельных корыстей». Даже и во второй четверти нашего столетия, по свидетельству его же, ввиду чрезвычайного накопления арестантов, производились периодические очищения тюрем назначением но 300 и более человек в солдаты и в арестантские роты — без суда, сокращенным порядком. По этому поводу он рассказывает, что при одном из таких очищений в роспись мужчин ошибкою попала баба-татарка с мужским именем, вроде гоголевской «Елисавет Воробей», — и ее назначили в арестантские роты. При исполнении ошибка оказалась, но никто не смел доложить о ней, кому следует; так Елисавет Воробей и высидела свой срок, в виде мужской персоны, «только за неспособностью ее к арестантским ротам», в рабочем доме. Он прибавляет, что ему попадались тюрьмы, где гарнизонное начальство захватило в свои руки всю власть и не пускало арестантов на двор освежиться воздухом. В одной из таких тюрем содержались в маленьких комнатах по 10–15 человек, а в углу стоял ушат (параша) для испражнений, — воздух был заражен до последней возможности; арестанты, истощенные и бледные — «а ведь все это люди только лишь обвиняемые и, быть может, вовсе и невиновные».
Представление об арестанте как о несчастном слагалось у народа в течение долгих лет и прочно укоренилось еще в XVIII столетии. Несомненно, что в связи с мыслью о тяжести тюремного сидения являлась у народа и мысль о пытках, неразрывно связанных с нашим старым процессом; хотя они и были уничтожены секретным указом губернаторам в 1767 году, но продолжали неофициально существовать под именем допроса «с пристрастием» до царствования Александра I, который уничтожил самое название пытки, «как стыд и укоризну человечеству наносящее». Но народ не мог забывать о пытках, которым подвергались обвиняемые, еще и потому, что почти до конца XVIII века у нас колодников посылали «на связках» каждый день собирать подаяние на пропитание по улицам и площадям, причем пытанные, для возбуждения сострадания, ходили в рубищах, пропитанных запекшеюся кровью, и показывали народу свои раны. На народных поговорках сказалось это господство пыток в нашем старом процессе — и выражение «согнуть в три погибели», «выпытать всю подноготную» и т. п. с несомненностью указывают на пыточные приемы для получения сознания. Установители наших старинных пыток не отличались такою изобретательностью и систематичностью, как наши западные соседи, — наши пытки были жестоки, но проще и менее утонченны, чем, например, подробно описанные, с тщательными рисунками, в австрийском кодексе Марии-Терезии. Тем не менее нельзя без невольного содрогания читать приводимую Ровинским в «Народных картинках» справку из дел тайной канцелярии (1735–1754 гг.), составленную для императрицы Екатерины II, с описанием «обряда, како обвиненный пытается», и с подробным описанием как приемов мучения, от которых «оный злодей весьма изумленным бывает», так и способов усугубления их, «дабы оный более истязания чувствовал».
Можно ли после всего этого не согласиться с Ровинским, когда он говорит, что народ имел при таком положении вещей основание смотреть на колодников как на несчастных — и, не разбирая между ними виновных и невинных, щедро нести голодным и холодным своим братьям посильные подаяния? Но не на одно долговременное и изнурительное тюремное сидение, в связи с пытками, как на повод к сострадальности народа к несчастным, указывал Ровинский. Он говорил и о жестоких телесных наказаниях, производившихся публично, и, конечно, пробуждавших, наряду с проявлениями кровожадного любопытства, и чувство глубокой жалости к наказываемым. В примечаниях и объяснениях к «Народным картинкам» Ровинский, с обычною своею обстоятельностью и подробностью в ссылках, приводит описание кнута, плетей, шпицрутенов — и способа наказания ими. Не останавливаясь на отталкивающих частностях этих описаний, нельзя не отметить указываемой автором своеобразной заботливости о техническом улучшении этой части. Так, старинный козел, на котором били кнутом «нещадно», в XVIII веке заменен был помощником палача, а в 1788 году человек был заменен станком, называемым кобылою. Двухвостая до 1839 года плеть была заменена в 1840 году, по положению комитета министров, трехвостою; в 1847 году установлены по губернским правлениям при особом циркуляре «образцовые розги»; в 1846 году медицинский совет преподал правила для изготовления особого состава на предмет затирания ран от наложения клейм на лбу и щеках, для чего прежде употреблялся порох и т. д. Но и при этом обычном господстве телесных наказаний сказались особенности русского народа. «Со стороны» никто не шел в исполнители торговой казни. Из приводимых Ровинским интересных сведений о палачах видно, что у нас никогда не было профессиональных палачей, и господин во фраке, носящий титул Monsieur de Paris, приезжающий к месту исполнения казни в собственном экипаже, следящий свысока за «туалетом» осужденного и брезгливо трогающий рукою в белой перчатке пружинку гильотины — у нас немыслим. До этой стороны западной культуры мы совершенно не доросли, — да, вероятно, никогда и не дорастем… У нас палачи набирались из тяжких уголовных преступников. Служба в Москве доставила Ровинскому возможность видеть близко нескольких типичных палачей и, между прочим, знаменитого 70-летнего «Алешку», разрезавшего одним ударом плети толстый лубок пополам. Из времени этой службы, со слов очевидцев, вынес он и картину наказания плетьми, с обычным: «Берегись, ожгу!». Свидетелем этой картины бывали и массы народа.
Бывал народ свидетелем, и другой страшной картины; в живых подробностях ее описания у Ровинского сквозит, что он и сам имел несчастие видеть эту картину. Дело идет о проводке сквозь строй, причем уже 500 ударов шпицрутенами составляли, в большей части случаев, замаскированную и вместе с тем квалифицированную смертную казнь. «Что сказать о шпицрутенах сквозь тысячу, двенадцать раз, без медика! — восклицает Ровинский. — Надо видеть однажды эту ужасную пытку, чтобы уже никогда не позабыть ее. Выстраивается тысяча бравых русских солдат в две шпалеры, лицом к лицу; каждому дается в руки хлыст-шпицрутен; живая «зеленая улица», только без листьев, весело движется и помахивает в воздухе. Выводят преступника, обнаженного по пояс и привязанного за руки к двум ружейным прикладам; впереди двое солдат, которые позволяют ему подвигаться вперед только медленно, так, чтобы каждый шпицрутен имел время оста"» вить след свой на «солдатской шкуре»; сзади вывозится на дровнях гроб. Приговор прочтен; раздается зловещая трескотня барабанов; раз, два… и пошла хлестать зеленая улица, справа и слева. В несколько минут солдатское тело покрывается, сзади и спереди, широкими рубцами, краснеет, багровеет; летят кровяные брызги… «Братцы, пощадите!..» прорывается сквозь глухую трескотню барабана; но ведь щадить, — значит, самому быть пороту, — и еще усерднее хлещет «зеленая улица». Скоро спина и бока представляют одну сплошную рану, местами кожа сваливается клочьями — и медленно двигается на прикладах живой мертвец, обвешанный мясными лоскутьями, безумно выкатив оловянные глаза свои… вот он свалился, а бить еще осталось много, — живой труп кладут на дровни и снова возят, взад и вперед, промеж шпалер, с которых сыплются удары шпицрутенов и рубят кровавую кашу. Смолкли стоны, слышно только какое-то шлепанье, точно кто по грязи палкой шалит, да трещат зловещие барабаны…» В то время, когда граф Блудов находил возможным отрицать за русским народом способность добросовестно исполнять судейские обязанности потому, что у него существует представление о «несчастном», — картины, вроде нарисованной Ровинским, в разных видоизменениях были еще явлением, которое считалось обыкновенным и вполне целесообразным, — бы\и отправляемым с полною публичностью проявлением деятельности карательного механизма… Если все это могло лишь закреплять в народе его трогательное отношение к «несчастному», а нисколько не доказывать, что народу чужда идея справедливого суда за преступление, то, с другой стороны, господство в нашей карательной системе телесных наказаний поселяло во многих мыслящих и сердечных людях отвращение к этому способу возмездия и страстное желание поскорее увидеть его уничтожение. К таким людям надо отнести, прежде всего, русского посланника в Брюсселе, князя Н. А. Орлова, которому принадлежит почин возбуждения в официальных сферах, в 1861 году, вопроса об отмене телесных наказаний. Его благородное имя не должно — не будет забыто русской историей! К таким же людям принадлежал и Ровинский. Отмена телесных наказаний сделалась своего рода «ceterum censeo» [2] всех его работ по поводу судебного преобразования. В записке об улучшениях по следственной части он настаивал на необходимости вступления суда на новый путь, свободный от необходимости подписывать приговоры о применений этого позорного наказания; в записке об отмене телесного наказания он указывал практические способы замены этого наказания другими, даже без ломки существовавшей лестницы наказаний. Он как бы вперед отвечал тем робким и бездушным, кто, опираясь на черствый и безжизненный консерватизм в законодательстве, стал бы говорить о невозможности уничтожения телесного наказания без пересмотра всего Уложения о наказаниях, что в свою очередь не может не представляться делом весьма сложным и притом едва ли своевременным и т. д. и т. д. Тюрьмы переполнены арестантами, сидящими по годам за справками о звании: «Отмените телесное наказание, и собрание сведений о звании будет излишне, ибо всем привилегированным и непривилегированным будет грозить одинаковое наказание», — писал он за 35 лет до появления проекта нового уголовного Уложения, который, наконец, уничтожает это нелепое по отношению к преступлению и наказанию различие. «Уничтожьте телесные наказания, как прибавку к нормальному наказанию, указанному в 19, 21 и 22 статьях Уложения 1857 года, — пишет он далее, — упраздните арестантские роты и рабочие дома, этот рассадник тунеядцев, живущих на земский счет и вырабатывающих от 4 до 5 рублей в год на человека, организуйте переселения ныне приговариваемых к содержанию в них прямо в Сибирь и отдаленные губернии — и наказание сделается средством упрочить общественную безопасность и 4 предупреждать преступления, давая виновному возможность исправиться и сделаться полезным в новой для него среде, а не обрекая его на вынужденное бездействие в растлевающей и развращающей тюремной среде».
2