И жена мало-помалу стала избегать регулярной близости, а он по-прежнему весьма нереально оценивал свои мужские достоинства (главное заблуждение всех, находящихся на высоких постах). Надя, Надежда, Татька — как пренебрежительно-ласкательно звал он ее в обиходе и в письмах к ней — менялась стремительно, и вот уже месяцами жили они, получужие друг другу, не думая, правда, о разводе (в те годы при всей легкости разводов они категорически не рекомендовались «вождям», тем более Сталину). И погруженный в дела, заваленный ими, что называется, по уже лысеющую макушку, Сталин еще на что-то надеялся, жена привлекала его, тянула, хотя бы воспоминаниями о той пышной девочке-гимназистке, какой в свое время она досталась ему, уже битому, умудренному жизнью, пренебрежительно, чтоб не сказать с презреньем, пропустившему через свою постель немалое число разных, а в чем-то весьма одинаковых «баб». Надеялся… Но законно подчас и грубо раздражался на все эти ее уже постоянные: «Нет… Нет… Сегодня не могу… Голова болит..»
Фыркал: «Апят нэ магу… Нэ могу! Когда женьщина говорыт: «Нэ могу!» — это значит она может., но., нэ хочэт! Так? Что малчышь? И — голова… Когда у женьщины нычего нэ болит, у нэе всэгда «болыт голова»!».
И уходил, раздраженный, спать в кабинет или в свою спальню. Спальни в той, второй уже, кремлевской квартире у них были раздельные. Раздельные спальни, раздельные кровати — первый и грозный признак супружеского разобщения.
Но на дачах, особенно на юге, в Сочи, в Гаграх, когда жили-отдыхали вместе, Надя оттаивала, и жизнь с ней словно и будто возвращалась в прежнее, давнее… Может, способствовали тому благодатный кавказский климат, воздух, солнце, природа, фрукты, еще что-то, чем и славен этот юг, куда так стремятся отдыхать, загорать, купаться в этом Ч ер н о м, и не без тайной надежды все, пожалуй, все, кто едет туда любить и., блудить., на то он и юг.
Лежа на спине, Сталин слушал, как равномерно насвистывают в парке, выводят свою минорную, иволговую трель черные дрозды, как урчат многочисленные тут горлицы. Он повернул голову и увидел, что жена тоже не спит. На кавказских дачах, и в Мухалатке, в Ливадии, у них были и общие спальни, но с разными кроватями. Надежда лежала совсем близко и, повернув к нему горбоносое, «луноликое» лицо, в котором он находил много восточного и такого нужного ему, смотрела влажно и призывно. Глаза ее маслянисто мерцали… Надя больше походила на своего отца, Сергея Яковлевича, несомненно происходившего от каких-то выкрестов, о чем говорила и ее искусственно-церковная фамилия — Аллилуева, которую она строптиво не сменила ни на Джугашвили, ни на Сталину! Мать, Ольгу Евгеньевну, женщину непонятной восточной складки, необузданную в желаниях, вздорную и, как гласили тихие семейные предания, ненасытную в любовных ласках, она напоминала лишь темпераментом. Сколько рогов износил кроткий Сергей Яковлевич, не знал он и сам. Но в варианте Надежда — Сталин роль Сергея Яковлевича доставалась частенько Наде. Сталин после победы над Троцким прочно уверовал в себя и уже довольно часто стал нарушать семейные заповеди, хотя постоянных любовниц, на которых Надежда могла бы обрушиться всей силой властной жены, у него вроде бы не усматривалось. Она их не знала. Но через жену Молотова, самую пронырливую из кремлевских жен и все время лезущую к ней в подруги, доходили до нее слухи о гулянках-пирушках мужа с Авелем Енукидзе, куда вход ей был запрещен и где обслуживали (стало известно впоследствии) веселящихся вождей пригожие голые официантки в передничках. Авель Енукидзе был другом их дома, она знала о его ненасытной похотливое — ти и как-то случаем подслушала его рассказ о новой «подруге», о ее необыкновенных грудях и шелковых панталонах… После этого Надежда перестала дарить Авелю свои улыбки. А отчуждение к мужу сделалось еще более острым.
Да, она прекрасно знала и Авеля, и Сталина. Знала все их (а его особенно!) привычки и прихоти. Знала, что вот и сейчас он (даже после вчерашнего!) немедленно захочет ее, стоит ей только как бы невзначай выставить из-под шелкового голубого одеяла свою полную, смугловато-белую и даже с некоторой рыхлостью уже от полноты, но не потерявшую соблазнительности, круглую в колене ногу, охваченную тугой резинкой рейтуз — так он любил, — и он опять потянет ее к себе на полуторную широкую постель и будет ненасытно, как зверь, целовать и колоть лицо грубыми, потерявшими прежнюю шелковистость усами… А справившись, сопя и отдуваясь, шлепнув ее напоследок, скажет обязательно: «Ну., всо… Ти!.. нэнасытная… женьщина..»