В сорок четвертом и сорок пятом армия обстрелялась, исчезла паника, войска готовы были выполнить любой приказ. И Сталин теперь уже гордился своей армией, одетой в новую форму, с офицерами-золотопогонниками, кому в обмундировку теперь входила даже сабля! Фактически это была ЕГО новая, обученная, боеспособная, не знающая поражений армия. Ее вели ЕГО новые генералы и маршалы. Ее везли ЕГО новые военные железные дороги. Ее сопровождали ЕГО новые охранные войска (какая-то аналогия СС). К сорок четвертому Сталин мог сказать: это МОЯ армия, МОЯ партия, МОЯ страна, МОЕ Политбюро… И так можно перечислять до бесконечности: его промышленность, его колхозы, его леса, реки, горы и все живущие в стране, вплоть до детей. Все было ЕГО, ЕГО, ЕГО. В мире как будто еще не бывало столь мощных и непререкаемых деспотий…
И все-таки перед взятием Берлина Сталин начал нервничать. Он мог бы ускорить конец войны. И Берлин был бы взят еще до наступления весны. Был бы взят, если бы «союзники» проявили единую волю и единое желание совместно громить логово Гитлера. Но союзники и не пытались этого делать… Война кончалась, и они берегли своих солдат. Кому охота умирать за месяц-два до победы? Они даже специально замедлили темп наступления, хотя не встречали нигде того отчаянного сопротивления, что отличало борьбу немцев на Востоке.
«Берлин мы можем взять… Но это слишком дорогое и кровавое удовольствие», — сказал рыжий, веснушчатый главнокомандующий американцев, генерал Дуайт Эйзенхауэр. И почти то же самое изрек похожий на изношенную женщину фельдмаршал англичан Монтгомери. А генерал французов де Голль вполне соглашался с ними: «Да-да. Пусть берут Берлин большевики… Уступим им этот., престиж». Франция ведь была уже свободной. К тому же на Ялтинской конференции высказывалось опасение, что брать столицу фашизма сообща — получить возможность случайных столкновений.
Сталин и на Ялтинской не настаивал на совместном штурме. Дал понять, что Берлин брать ему, его генералам и маршалам, его солдатам. Того требовал и его, Сталина, статус, полководца всех времен и народов. Изучив расклад сил, не желая отдавать славу победителя кому бы то ни было, Сталин назначил Жукова всего лишь командующим фронтом. А все руководство Победой взял на себя. Сталин утвердил новый план взятия Берлина не лобовым ударом сразу трех фронтов, а путем охвата города с юга и с севера силами двух фронтов, хотя, объективно говоря, сил даже одного 1-го Белорусского было достаточно для разгрома всей фашистской группировки, оборонявшей столицу.
Помня, однако, как давались победы сорок первого, сорок второго и сорок третьего годов, когда дивизия за дивизией, армия за армией бросались в огонь, Сталин дал приказание накопить как можно больше боевой техники, насытить фронты таким количеством артиллерии, авиации, ракет, танков, чтобы буквально смести с лица земли любую оборону немцев.
9 марта, вечером, на ближней даче Сталина в Кунцево было одно из редких совещаний, где присутствовали только четверо членов Политбюро — Молотов, Маленков, Берия и Каганович и такое же количество маршалов, командующих фронтами вместе с начальником генштаба генералом Антоновым. Совещание проводилось в большой столовой, куда всех пригласил Власик и где Сталина еще не было. Но вот он появился, сутулящийся, больной, с хмурым лицом, и, негромко поздоровавшись, прошел к торцу стола, сел и непривычно долго молчал, непривычно потому, что Сталин берег время и все совещания у него не отличались длительностью.
А сейчас он молчал, словно вновь разглядывал своих самых воинственных полководцев: бритого, похожего на крупного «пахана» Конева, властно нахмуренного Жукова (скрывал, и плохо скрывал, досаду на то, что вождь недавно лишил его права командовать взятием Берлина, а оставил только командующим 1-м Белорусским), бравого, высокого, с таящим усмешку лицом женолюба Рокоссовского, в новеньких маршальских погонах, Рокоссовского, с которым у Сталина были свои счеты-расчеты и которого он любил, если такое слово можно применить в отношении Сталина к подчиненным. Может быть, Сталин как раз теперь припоминал те эпизоды, которые в ходе войны всплывали в его отношениях с Рокоссовским.
Так, однажды пучеглазый Мехлис, желая, очевидно, выдобриться перед вождем, не одобрявшим откровенное фронтовое блядство, озабоченно доложил: