— Ти, Валя, нэ бойся… Иды., нэси лампу. (На даче еще с времен военного затемнения и вообще на случай были наготове керосиновые лампы и свечи.) Нэсы… Попробуэм… Вихода нэт.
И Валечка принесла такую лампу. В стеклянном цоколе желтел керосин. Принесла и розовую промокашку из школьной тетради. Ловко сделала вороночку, налила керосин. Тотчас он стал капать беловато-желтыми масляными каплями в подставленное блюдце. Резко запахло. Когда набралось со столовую ложку, подала ее Сталину.
— Принэсы тазык! — сказал он и, когда она вернулась, закрыв глаза, вылил керосин в рот и, тщательно прополоскав горло, выплюнул. Затем еще долго, морщась, плевался, вытирал салфеткой усы:
— Протывный… Но, нычэго… Эще, может, надо?
— Нет… Теперь горло-то завязать — и ложитесь… — И, помолчав, добавила: — А хотите, и я выполощу? Я мигом..
— Астав! — сказал он строго и одновременно мягко. Чего выдумала… Иды… Спы… Утро вэчера… мудрэнее..
Валя обвязала его горло компрессом, опять принесла свою шаль, чтобы он мог укутать тело. Погасила свет и тогда ушла:
— Я тут буду… В столовой..
Лежать он не мог. Душило… Мешала повязка-компресс… И тогда он сел, сидел в темноте, думал.
Что будет, если он… Страна ведь лечила раны. Промышленность, запущенная на войну, с трудом перестраивалась. Не хватало рабочих. К станкам становились едва обученные «ремесленники», ребята из ФЗО. А военные разучились работать. Война — странная штука: она портит людей, люди становятся иждивенцами, люди привыкают держать оружие и — убивать. Много инвалидов… Куда их деть? Жить на пенсию… И вот донесения: воруют, становятся грабителями, торгуют на рынках бабьими штанами, сопротивляются милиции. Люди ропщут против все еще военного рабдня… А с другой стороны, война научила и выживать, не требуют многого, терпят, и это пока хорошо… Да еще работают заключенные. Два с лишним миллиона в лагерях, не считая тюрем, да столько же примерно сосланных, живущих на поселении. Эти и дают главную производительность… Получается — он прав: кто добром поедет копать уран, мыть золото, рубить лес, строить дороги ТАМ?.. А заводы под землей, а шахты, а электростанции… Нет. Он прав. Союз поднимется, пусть на крови, принуждении, насилии, но нет иного выхода в этой стране. Нет его… И разве, в конце концов, несправедливо то, что враги социализма строят социализм?
К утру вроде стало легче дышать, Сталин лег, сбросил горячий компресс и неожиданно провалился в глухой облегчающий сон.
Утром опухоль спала. Горло еще саднело, но не болело. Только испарина и слабость давали себя знать.
И когда Валечка, не сомкнувшая глаз за всю ночь, белая, как ее передник, явилась подавать завтрак, Сталин, улыбаясь ей, сказал:
— Иды суда..
И, прижав к себе ее покорный затяжелелый торс, как ребенок, потерся о ее передник.
— Вылэчила! Я тэбэ за это профессора должен дат. Доктора… Ордэн. А боялас… Понимаю… Тэбя люблю… Валэчка. Тэбя толко. Ты тепэр моя жизнь…
Это было их последнее странное объяснение.
С тех пор на дачах Сталина не появлялось никаких посторонних женщин. Всех заменила ему эта улыбчивая и бойкая скромница. И никогда ни словом, ни делом она не напомнила ему о своих каких-то «правах», не лезла в дела и давала советы, лишь когда он спрашивал. Она не просилась в жены, не пыталась купить ласками и никогда не задирала свой вздернутый нос на правах любовницы вождя. Ее ценили и обожали все, теперь уже вплоть до мрачного солдафона Власика. Когда под утро заспанная Валечка, смущенно улыбаясь, возвращалась по переходу, соединявшему дачу с домом обслуги, никто и не пытался хоть как-то двусмысленно на нее посмотреть. Это была женщина вождя. Женщина для вождя. Идеальная женщина. Как Шахразада.
Сталин, признавая это обстоятельство, часто сравнивал Валечку со своими, теперь уже отдалившимися актрисами, певичками, и все сравнения были в пользу Валечки.
— Ти, Валя, мое лэкнрство… Ат всэх болэзнэй, — не раз с усмешкой говорил он.
Иногда он усаживал ее на колени, ласкал и гладил. Но была она уже тяжела для него, и вскоре он шутя сталкивал ее:
— Чьто ти такая., тажелая? Лощядка?..
— Какая уж есть… Иосиф Виссарионович. Сами говорили, чтоб толстела.
— Дай поцелую. Люблу тэбя… лощядка… И чэм это ты пахнэшь? Черемухой? Полынью? Чэм?
— Собой пахну… Для вас… Запах у меня такой!
— Дай… Понюхаю эще.
И жадно втыкался носом, усами в передник, в подмышки боящейся щекотки Валечки. Целовал через платье груди. Гладил полные, с наплывом даже, колени. Их особенно любил.
— Наркотик мой… Чэм мажешься?