— Где ты? Весь мокрый! Мальчишка! Иди сюда! Слава Богу, цел! Иди. Раздену. Снимай все. Мокрое. Ой, господи…
А дальше поймете, что было. Стучащее сердце. Ненасытные губы. Руки. Тело. И сполохи, громы, шум ливня. Такое не забывается…
И все-таки… Этюды. Пейзажи. Пусть даже не заказные. Это была не моя стихия. Писал. Делал. Чувствовал. А в осадке, на глубине души, была сосущая пустота. Ощущение: не то пишу. Однажды сказал об этом хозяйке. Зарделась.
— Меня хочешь? Голую? Что-то я… Нет. Хоть в бане если… Или в рейтузах… Только лицо не надо. Или — не надо… Боюсь. Смотреть будут… Нет. Нет, Саша… Или — в бане, может…
Она явно не хотела меня огорчать. Про баню я еще не сказал. Баня была вершиной ее деятельности.
Обычно в пятницу или в субботу Нина всегда приходила с фермы пораньше и, если меня не было дома, заранее топила баню. Лукаво поглядывала на меня, вернувшегося, объявляла:
— А я баню истопила! Мыться пойдем… Вы, мужики, мыться не любите… Ну, ничо. Уж я тебя попарю, помучаю. Соскучился? — И если сказать правду, я словно скучал по банному ее действу и заранее предвкушал, что и как будет.
А было всегда почти одинаково, как по уставу. Густо заросшим огородом мы шли в баню. В темном прохладном предбаннике она раздевалась, но никогда не догола. Оставалась в панталонах и раздевала меня. Как маленького. Ей так нравилось. И мне — тоже. Раздев меня, она пропускала впереди себя в жаркую мыльную и говорила заботливо-нараспев:
— Чтой-то ты, мальчик, меня седни мало хочешь? Ну-ка, я тебя сейчас заставлю. Ну-ка, встань ко мне, попку поверни. — Стояла передо мной, бесстыдно усмехаясь. Широкая, с большими, свисающими от тяжести грудями, с прекрасным выпуклым животом и бедрами вразворот и что-то пряча за спиной. — Давай-давай становись, вот я тебя сейчас. Будешь знать, как не хотеть!
За спиной в руке у нее были намоченные вербовые прутья, и она вдруг сладостно-больно стегала меня. И хотя я знал заранее всю эту сцену — мое желание было всегда будто новым, невиданным, неслыханным, и это небольшое, в общем, придуманное ею наказание действительно дико возбуждало меня.
Потом уже, войдя в ее плотную вздрагивающую, умело и ловко доящую меня глубину, я еле удерживался от подступающей разрядки. И, чувствуя это, она замедлялась, стонала, но все-таки заканчивала быстрее меня и спрыгивала с лавки.
В любом случае это было только начало.
Дальше мы начинали мыться. И опять, как заботливая мать младенца, она мыла меня, окатывала водой из ковшика, промывала щиплющие мылом глаза. Целовала и причитала, как это делают, когда моют младенцев. А мне было сладко, смешно и стыдно. Почему я чувствовал себя так, как мог представить себя только в самом раннем детстве, когда моя настоящая мать водила меня в женскую баню, и там, среди ора младенцев, голых огромных женщин, звона тазов и шума льющейся воды, я сидел в тесном тазике, и мать тоже мыла мою голову и глаза, больно стукая мылом по голове.
Особенно нежно она мыла мне все, чем только что я наслаждал ее. А вымыв, посмеиваясь, становилась коленями на пол и начинала меня сосать. Сначала она просто облизывала горячим, шершавым и будто не женским языком, потом, когда я твердел, рукой втыкала в округленные губы и вдруг присасывалась до тянущей боли, вбирала и словно глотала меня. Я не мог удержаться от крика. Но и сама она, как безумная, глухонемая, урчала, стонала, высасывала и, доведя до предела, спускала измокшие панталоны и опять соединялась со мной.
Я выходил из бани вымытый и опустошенный, будто без тела, со звоном в ушах и полный истомой.
Пили чай и валились в кровать с одним чувством: спать, спать, спа-а-ать… Спа…
Такая была ее баня.
Впрочем, и не всегда такая. Иногда она заставляла меня сперва хлестать ее веником, а потом ивовой розгой и, вдохновляясь, кричала:
— Да пори же! Крепче! Больней! О-о! Еще! Да по всей жопе! Чтоб больно было! Так! Так! Ой, маль-чик! Еще! Еще!
Огромные ягодицы вздрагивали, накалялись. И можно было поражаться ее силе и выдумкам. Она была ненасытна.
Вымывшись, она некоторое время сидела на полке. Не то отдыхала, не то раздумывала, не решалась, как сказать, но, решившись, говорила странным низким голосом:
— Хороший ты мужик. А все-таки тише бабы. Баба — зверь. Хоть бы и я. Ну-ка, сделай мне… Это.
«Это» — я знал и делал, надо сказать, без большой охоты. Все время торчал у меня перед глазами как бы ее прошлый, пусть давний и далекий, муж. Ведь он все-таки у нее был. И делал ей ЭТО. Я преодолевал.
Она ложилась полной спиной на полок. Большая. Вымытая. Раздвигала ноги, согнутые в коленях. И сама разводила руками створки своей раковины. Эта раковина, однако, прелестной и близкой к перламутру сущности, содержала еще небольшие, странно маленькие даже, створочки, меж которыми, возглавляя их, был крохотный «носик», мысок, или просто возвышение, а вниз, в глубину к темнеющему колодцу, спускалась влажная скользящая гладкость.