Я вернулся в мастерскую и хоть был обескуражен, однако начал что-то кропать. Набрасывать контуры. И вдруг осенило! Да я же и напишу с НЕЕ Афродиту! Блеск тела этой девушки, его великолепная нестандартность, незавершенность как бы чего-то воистину великого захватили меня. Я мог найти в ней главное — Женщину в Богине. Богиню же в женщине я мог воссоздать сам, своим воображением и всем тем, что уже полвека искала-алкала моя жадная до женской красоты и сути душа. И я твердо решил просить у своей подруги позволения писать ее обнаженную. Картину я, кажется, нашел. Это был (должен был быть!) рассвет — и такой синий, волшебный (не то, не такое слово!), такой, когда возможно все, что желает и ищет душа, и когда еще торжествует над Землей, лишь собирается скрыться все то, что исчезает с первым криком петуха. Как с первым явлением какой-то реальности, которая вспугивает и видения, и самую ночь и начинает наполнять реальностью еще грядущий, но уже нарождающийся день. На этом ТАКОМ рассвете и должна была родиться, явиться из пены непробуженного моря БОГИНЯ АФРОДИТА и с первым проблеском уже земной и розовой зари должна была выйти-ступить на грешный берег, на горе или счастье всем земнородным людям, животным и растениям. Ибо любовью ее всемогущей отрицалась и побеждалась даже исходная, переходная ли реальность.
Все это мне надо было сделать кистью и моим обостренным до взрывного предела чутьем, когда уже холодно щекам, как перед обмороком, и волосы шевелятся над зат ылком и, кажется, дыбом встают на темени, и ты в это мгновение начинаешь чувствовать себя рукой творца, и этой рукой словно водит НЕКТО, а ты лишь исполняешь его волю, лишь исполняешь. Состояние сие посещало меня в периоды редких сумасшедших удач, когда я, словно Робин Гуд, пускал по цели стрелу и знал, знал точно: она попадет в центр яблока и задрожит, может быть, и сама, ощущая восторг своей точности. И еще я знал, что моим вдохновением будет счастливое дыхание этой девушки, впервые спавшей со мной в одной постели. Точно Антей от Земли, я насытился от нее отвагой поиска и жаждой изображения. Все это я, может быть, лишь голодно чувствовал, а не обращал в слово. Но понимал ясно, какой-то странный «фермент» родился во мне, фермент победы, и я знал, что достигну победы, — картина будет. И не просто новая картина. Это будет моя вечная и воплощенная любовь — тоска и песня о Женщине.
А между тем, пока я вдохновлялся, жизнь шла своим чередом. Меня снова отвергли к показу на городской выставке. На «Европу», которую я представил худсовету, воззрились, как на диво. Охали. Ахали. Судили. Рядили. И — никто не рискнул. Зачем? За риском стоял, как грозовая туча, ОБКОМ! ОТДЕЛ! ЦЕНЗУРА НЕЗРИМАЯ… Кому надо было из-за меня портить отношения, становиться на тот незримый учет, что преследовал уже навечно всякого подозрительного, не дай бог, фрондирующего. Да и не смог бы никто ничего поделать — все было как головой в стену.
И председатель Союза — теперь уже не Игорь Олегович, тот, слышно, пошел выше в какие-то столичные идеологические отделы, — председатель Союза, величавый седой художник в бархатном пиджаке, отечески меня успокоил:
— Александр Васильевич! Ну, поймите нас, ВЫ написали действительно выдающуюся вещь. МЫ — понимаем. Я понимаю. НО… Обком никогда не согласится на публичный показ ВАШИХ творений. Их время не пришло… ЖДИТЕ!! Ничем не могу помочь, а в СОЮЗ с этим даже не пытайтесь — я честно говорю. Сожалею… — Он показывал воздетой дланью куда-то выше потолка, наверх. — Инстанции. Они выше нас. Потерпите, может быть, что-то изменится. А вы разве не можете написать нечто современное?
— Могу… Но… — не хочу. «Современное» никогда не привлекало меня, к сожалению.
— Ну, что ж! — он картинно развел руки с длинными плоскими ладонями. — Что ж..
Даже, показалось, действительно сожалел.
На том расстались.
Вы когда-нибудь испытывали состояние жука, упавшего в бетонную яму? Кажется, выбраться можно, и даже есть крылья, и небо — вон оно! — можно улететь, а не получается, крылья не поднимают, и жук ползет, ползет по стене, ползет и сваливается, и опять на спину, и снова попытка взлететь, и снова падение, и еще, и еще, и еще! Нет… Стена отвесна! И силы кончаются, и уже сломаны-стерты коготки. И никто не спасет, и чуда никакого не случится.
Чудо — оно и есть чудо. То, чего не бывает… Нет, бывает, только очень редко..
И чудо было. Оно приходило ко мне. Ждало меня. Звонило мне. И я все больше привыкал к этому чуду и ждал его. У него был (у нее!), особенно по телефону, необыкновенно нежный голосок. Садиковый, даже не школьный. Мягкий, детский и очень робкий — будто! (И это вначале!)