Парень «потерялся».
— Ну, вот… — главвор улыбался, — неусеный ессе. А то я сють не расстроился… Садись, Сашка. Все худознисяес? Он не вор… но так фрайер битый. Из политиков… В авторитете у нас был, картоськи рисовал, баб… Свой он… А я вот в отгуле пока. На дно прилег… Дя-я, знаем, сто такое са-ветская власть! Mo-зет, заедес? Пузырь есть. Глотнем. А то и здесь мозно. Клонись… Или в дело пойдес? Есть больсая замутка. Можно взять хорошо. Пойдес?
Я отказался.
— Ну, ладно, отдыхай… А я тебя все помню. Бабу ту, в литузах-то! Помню. Удрузил ты мне тогда. Я ссяс тозе Маньку туг насел молодую. Такая зе посьти… Зо-па-а! Вв-о-о… Только палка вот плохо слузить стала. Другой раз бросил бы ей лиснюю — а не пасет… Дя-я, знаем, сто такое са-ветская власть..
Вышли они на остановке «Психбольница». Главвор помахал кепкой. Только ссутулился, а так волк волком и остался.
Напарник-громила шагал следом. Вот она картина — будь я жанристом!
Что-то такое сегодня лезло мне в голову? Водки, что ли, выпить?
Я встретил ее как-то случайно, на трамвайной остановке. У нее был виноватый, осунувшийся вид, но когда я пригласил ее к себе, сразу согласилась, поехала.
И опять было как будто прежнее застолье. И вино, и ладное женское тело под рукой. И вдруг (вдруг!) пьяное, со слезами признание.
— А я изменила вам. Да… Вот сделала аборт. И еще болею… Плохо мне… Гоните… Да… Вы, конечно, меня не простите? Нет?
И еще что-то про свою жизнь с матерью, неуемной женщиной. Как где-то жили, скитались по баракам, как мать «выходила» то за одного, то за другого. Бросала и ее, бросила, пока не осела в дурном зауральском городке-городишке, опять «вышла» и уже долго живет. Родила сына и теперь вроде бы утихомирилась.
— А ты похожа на нее?
— Не очень. Она толще… Я на отца… Но он живет один. А мать давно выгнал, потому что изменяла. И меня не принимает. Да я и не хочу с ним. Он скупой и злой.
«Дочь повторяет судьбу матери», — вспомнилось мне. Повторяет! «Ах, ты, дрянь!» Но сдержался.
Я проводил ее до остановки, до общаги, где теперь у нее была комната. Сказал, что прощаю, и просил больше мне не звонить.
И она не звонила. А время шло. И я никак не мог ее забыть. И все думал, просыпаясь ночами, — неужели правы эти древние индийцы: «Сущность женщины — измена».
А мне уже шестьдесят? И никого со мной. Чем же я виноват перед судьбой, если не нахожу любимую и если любимая чем ближе, тем дальше? Что причиной, что женщины бросают меня и я не живу, и не жил, как все, даже вышедшие оттуда зэки устраиваются. А я — нет. Вот случай представил возможность встретить женщину, какую всю жизнь искал, — и что из этого получилось? Или мне надо было найти богиню, саму богиню? Но ведь и она, великая, славна была тем, что любила всех. ВСЕХ! А ты хотел, чтоб была богиня и принадлежала только тебе? Одному? Да?
И в конце концов опять пошел я ее разыскивать. И нашел в той же поганой строительной конторе, где клубилась вокруг нее все та же липучая и обличьем чем не лагерная, липучая мужичня: шоферы, прорабы, мелкие начальники, набитые говенной этой спесью, вечная пьянь и триппер, то расхожее и массовое, что от века плодит, не улучшая, на Руси тусклая, обыденная жизнь.
Она опять вернулась ко мне. Вернулась. И еще год прошел. Ко мне словно вернулось новое вдохновение. Картина спорилась. Афродита рождалась. Еще были деньги. И мы жили вроде бы снова, как прежде, как муж с женой. И она только числилась в том своем общежитии, хоть раз-два в неделю и уезжала туда «побывать». А я даже проверял — и вроде бы словно все было чисто. Но в то же время интуиция моя ужасная нет-нет и тревожила меня.
Глава XII. …И ОТВЕРЗЕТСЯ
Летом в жаркие воскресные дни мы ходили загорать на пляж, и я со сладкой гордостью в душе замечал те взгляды, что были направлены ЕЙ, на НЕЕ, ее откровенно женской мощной юной фигуре, косе, хвост которой уже ласково гладил то место, где начинались ее нежные круглые ягодицы, и я сам любовался ее женственностью, что так удивительно сочеталась с постоянно детским и девичьим в лице, нежным румянцем щек и малиной откровенных губ. Она явно цвела, и я с ней казался и был явно моложе, гордился этой своей моложавостью и обладанием и прощал кобелиные эти взгляды, и стойки, и то, как она косила на них, украдкой и вскользь (как не посмотреть!), прощал и забывал даже тревожиться, хотя дальним умом, на самом дне памяти хорошо и горько знал, что такое счастье, и особенно — счастье с ней…
Как-то перед новой осенью она сказала мне словно бы с раздумьем: