Сцена оргии у подножия храма в честь Афродиты (выражаясь по старинке — свальный грех) меня, читателя, не вдохновляет, а скорее вызывает брезгливость. И ссылки на «далеких мастеров дохристианских эпох и культур» не снимают для меня вопрос о природе «христианского догматизма», порицавшего физиологическую разнузданность: ведь автор сам же оговаривается, что не собирается посягать на высшую морально-нравственную ценность Христовых заповедей.
Так что мифологические экскурсы и теоретические подпорки плохо держат замысел романа. Иное дело достоинства текста — той самой художественной ткани, которая более всего ответственна за утверждение истины, составляющей содержание произведения. В этой части Николай Григорьевич Никонов явил вершинное мастерство. Текст перед вами, и я не вижу необходимости делать из него выписки (тем более что короткими цитатами в этом случае невозможно было бы обойтись), чтобы показать, как здорово он умеет дать двумя-тремя беглыми штрихами выразительный портрет; как тонко он умеет передать переливы настроения: к примеру, во всепоглощающем всплеске счастья — нарастающую горечь смертной тоски; как убедительно, в конце концов, он рисует эротические сцены, до этой поры так мало освоенные литературой: серьезные художники касались этой сферы едва-едва, памятуя о нравственных запретах, а ремесленники, спекулирующие на эротике, оставляли на них омерзительные следы своих засаленных пальцев. И читая роман как притчу о художнике, которого разлучили с жизнью, я был бы готов поверить в постулаты «биологической философии» Никонова, если бы страница за страницей не нарастало пресыщение. И уже не «ханжеское» (одно из ключевых слов никоновской философии) умозрение, а здоровое нравственное чувство противилось психологическому нажиму: невозможно, чтобы жизнь талантливого человека вот так полно, даже через край, была погружена в область необузданных эротических фантазий и переживаний! Не верю! И невозможно, чтобы искусство живописи было так фатально «зациклено» на женщине, даже и не столько на обнаженной натуре, сколько на эротике. Не верю! Нормальный творческий инстинкт художника-реалиста (не провозвестника проблематичного «реализма высшего порядка», а продолжателя отечественных реалистических традиций) помогает Никонову найти убедительное сюжетное решение: «изголодавшийся» в десятилетнем заключении зэк (причем в том самом возрасте, когда сама физиология требует!) действительно может непоправимо свихнуться на эротике. Собственно, так и прочитывается история Александра Рассохина; в этом плане она оказывается художественно убедительной. И, как всегда у Никонова, поразительно богата панорама жизни большого советского города, культурного центра, в 50—80-е годы. Тем роман интересен, тем он оправдывает свое значительное место в никоновском литературном наследии.
А вот что касается «биологической философии» — я думаю, я надеюсь, что у нее найдется немного поклонников. Но познакомиться с ней любопытно хотя бы потому, что она многое объясняет в творческой судьбе крупнейшего уральского писателя.
Валентин Лукьянин