Выбрать главу

Ректор замолчал. Беглые тени молодой листвы походили на птичий щебет, обретший форму, а воробьи в плюще — на солнечные пятна, обретшие звук. Ректор снова заговорил:

— Будь устройство мира в моей власти, я бы установил определенную границу, скажем, около тридцати лет, когда человек, достигший этого возраста, автоматически переводился бы в такое состояние, где его не мучили бы бесплодные воспоминания об искушениях, перед которыми он устоял, о красоте, не доставшейся ему в удел. Мне мыслится, что только зависть пробуждает в нас желание помешать молодым делать то, на что нам когда-то не хватило смелости и возможностей, а теперь не хватает сил.

Джонс подумал, какие же искушения он преодолевал, и, вспомнив о женщинах, которых мог бы соблазнить, но не соблазнил, сказал:

— И что же тогда? Что будет с теми, кто имел несчастье достичь тридцати лет?

— В том состоянии природа ничем не будет смущать их — ни солнечным светом, ни воздухом, ни птицами на ветках; у них останутся только несущественные потребности: физический комфорт, еда, сон, размножение.

«А чего еще надо? — подумал Джонс. — Вон какой у него шикарный дом. Можно отлично провести всю жизнь именно так — есть, спать, размножаться — и только». В этом Джонс был уверен. Хорошо бы, если б вот такой старик (или любой, кто смог бы представить себе жизнь, состоящей только из еды, сна и женщин) распоряжался миром и чтоб ему, Джонсу, вечно был тридцать один год Но ректор, очевидно, думал иначе.

— А чем же они все занимались бы? — спросил Джонс, чтоб поддержать разговор, думая про себя: «Что же останется делать другим людям, если у них отнять еду, сон и совокупление?»

— Половина будет производить всякие вещи, другие — чеканить золото и серебро, чтобы эти вещи покупать. Разумеется, и для монет и для вещей будут необходимы склады, и это займет еще какую-то часть людей. Остальным, естественно, придется пахать землю.

— Но куда же, в конце концов, девать все вещи и деньги? Через какое-то время образуется один огромный музей и банк, переполненный бесполезными, никому не нужными вещами. А ведь это проклятие всей нашей цивилизации. Собственность… Ведь мы стали ее рабами, из-за нее нам приходится либо честно трудиться не менее восьми часов в день, либо делать что-нибудь незаконное, лишь бы можно было краситься и наряжаться по последней моде, накачиваться виски или накачивать бензин в машины.

— Справедливо. Во всем этом было бы слишком неприятное сходство с миром, каков он есть сейчас. Но, само собой разумеется, я предусмотрел обе эти возможности. Монету можно будет снова переплавлять в слитки и чеканить потом заново, а вещи… — достопочтенный пастырь восторженными глазами посмотрел на Джонса, — вещи могли бы идти домохозяйкам на топливо, чтобы готовить пищу.

«Старый дурень», — подумал Джонс и сказал:

— Изумительно, чудесно! Вы мне пришлись по сердцу, доктор!

Ректор приветливо посмотрел на Джонса.

— Ах, милый мой, молодости ничто не приходится по сердцу, у молодых и сердца-то нет.

— Как, доктор, это ведь похоже., нет, это просто граничит с оскорблением величества! Кажется, мы договорились взаимно уважать сан друг друга.

Тени двигались за солнцем, тень от ветки легла на лоб ректора: Юпитер в лавровом венке.

— Какой же у вас сан?

— Но… — начал было Джонс.

— У вас вместо рясы — еще пеленки, мой милый мальчик Ну, простите, — сказал он, увидав лицо Джонса. Его рука увесисто и тяжело, как дубовая коряга, легла на плечо Джонса. — Скажите, какую добродетель вы почитаете наиболее достойной восхищения?

Джонс опешил.

— Искреннюю самоуверенность, — ответил он не сразу.

Мощный смех ректора прогудел колокольным звоном в солнечной тишине, воробьи шарахнулись из кустов, как сшибленные листья.

— Значит, мы снова друзья, так? Ну, вот что, я сделаю для вас исключение: я покажу вам мои цветы. Вы достаточно молоды, чтобы оценить их, не чувствуя себя обязанным высказывать ненужные похвалы.

Сад стоило посмотреть. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, шла аллея роз, уходя от солнца в тень двух огромных дубов. За дубами, в тени тополей, беспокойно и строго высились колонны греческой беседки, да и сами тополя в тонкой смутной зелени походили на горделивых и ветреных девушек с фриза. У изгороди уже распускались лилии, словно монахини в монастыре, и голубые гиацинты качали немыми колокольчиками, вспоминая Элладу. На решетчатой стене скоро загорятся медленным лиловым пламенем опрокинутые гроздья глицинии; идя вдоль этой стены, они подошли к одинокому розовому кусту. Огромные, узловатые от старости ветви, потемневшие и грубые, как бронзовый постамент, были увенчаны бледным, недолговечным золотом. Руки священника легли на ствол мягко и ласково.