Выбрать главу

Дядя Гэвин снова отправился к нему. Теперь Монах находился в одиночном заключении, в камере смертников. Он продолжал вязать свитер. Вязал хорошо, говорил дядя Гэвин, и свитер был уже почти готов.

— У меня остается три дня, — сказал Монах. — Так что мне нельзя терять времени.

— Но почему же, Монах? — сказал дядя Гэвин. — Почему? Зачем ты сделал это?

Он говорил потом, что спицы ни на секунду не останавливались и не сбивались, даже когда Монах смотрел на него с обычным своим безмятежным, доброжелательным и почти восторженным выражением. Потому что у него не было представления о смерти. Мне не верится, что он когда-либо связывал в мыслях своих труп, лежавший в ту ночь у его ног за заправочной станцией, с человеком, который только что ходил и разговаривал, или труп во дворе тюрьмы — с человеком, для которого он вязал свитер.

— Я знал, что гнать виски неправильно, — сказал он. — Я знал, что это не то. Однако я…

Он взглянул на дядю Гэвина. Безмятежность не исчезла с его лица, но на миг что-то проступило за ней: не разочарование, не сомнение, просто что-то ищущее, смутное.

— Однако что? — сказал дядя Гэвин. — Виски было не «то»? Что значит «то»?

— Нет. Не то. — Монах глянул на дядю Гэвина. — Вспомнил про тот день в поезде. Этот человек в фуражке заглядывал в дверь и кричал. Я спрашивал: «Это то? Это здесь нам сходить?», а помощник шерифа говорил «нет». Однако, если бы я был там один и тот человек вошел и крикнул, я бы…

— Сошел не там? Это и есть «то»? А теперь ты знаешь, что правильно и где нужно сходить?

— Да, — сказал Монах. — Теперь я знаю правильно.

— Что? Что правильно? Что ты знаешь теперь, чего тебе не говорили раньше?

И он сказал, что. Через три дня он взошел на эшафот, стал там, где ему велели, и покорно (без всякой просьбы) склонил голову набок, чтобы было удобнее завязывать узел, лицо его было по-прежнему безмятежным, по-прежнему восторженным, с него не сходило то выражение, какое бывает у человека, ждущего возможности заговорить, пока все его не покинули. Очевидно, он принял это за сигнал, потому что заговорил:

— Я согрешил против бога и человека, но уже искупил это своим страданием. А теперь… — говорили, что эти слова он произнес громко, голос его был чист и безмятежен. Эти слова, вероятно, звучали для него громко и неопровержимо, возвышая его сердце, потому что он говорил уже из-под черного капюшона: — А теперь я выйду в вольный мир и начну возделывать землю.

Представляете? Это просто уму непостижимо. Даже если признать, что он не сознавал близости смерти, то его слова были лишены всякого смысла. О земледелии он мог знать немногим больше, чем о Стоунволле Джексоне, ибо, конечно же, ничем подобным не занимался. Он, понятно, видел все это — зерно и хлопок на полях и людей, работающих там. Но до сих пор он не хотел заниматься этим, а может быть, и захотел бы, окажись в других условиях. Однако он передумывает и убивает человека, который хорошо отнесся к нему и, сознавал он это или нет, избавил того от сравнительного ада; убивает человека, на которого перенес всю меру своей собачьей верности и преданности, из-за которого неделю назад отказался от помилования; причина была в том, что он хотел вернуться в мир и возделывать землю — и эта перемена происходит в нем за одну неделю, после того как в течение пяти лет он был отторгнут и изолирован от мира крепче, чем любая монахиня. Если допустить, что какие-то логические связи существовали в том разуме, которым он обладал, и если допустить, что они были достаточно сильными, чтобы толкнуть его на убийство своего единственного друга (да притом из его собственного пистолета). Начальник хранил пистолет дома, и однажды он исчез, а начальник, держа пропажу в тайне, жестоко избил своего повара-негра, тоже привилегированного заключенного, которого, конечно же, логичнее было заподозрить в краже. Потом Монах нашел пистолет там, где начальник, уже сам вспомнивший об этом, спрятал его, и вернул. Если и допустить все это, то каким образом у него мог возникнуть такой импульс, как желание возделывать землю, там, где он находился? Эти соображения я изложил дяде Гэвину.

— Все это вполне увязывается, — сказал дядя Гэвин. — Просто у нас нет верного шифра. И у них тоже.

— У них?

— Да, Они не повесили человека, убившего Гэмбрелла. Они просто казнили орудие убийства.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Не знаю. И, возможно, никогда не узнаю. Скорее всего не узнаю. Но все это вполне увязывается, как ты выразился. Должно увязываться. В конце концов, и так слишком много фиглярства во всех этих обстоятельствах, не говоря уже об этой глупости в образе человеческом. Но, возможно, последней шуткой обстоятельств будет то, что мы об этом никогда не узнаем.