Но они по-прежнему не обращали на него никакого внимания.
— Сколько было? — спросил Шуман женщину, протягивая Джиггсу раскрытую ладонь.
— Шесть семьдесят, — ответила женщина.
Джиггс ссыпал деньги Шуману в ладонь; такие же неподвижные, как Шуман, горячие глаза Джиггса смотрели, как Шуман взглядом пересчитывает монеты.
— Так, — сказал Шуман. — Еще полдоллара.
— Я сигарет хотел купить, — сказал Джиггс. На это Шуман не ответил никак — просто продолжал стоять на коленях с протянутой рукой. Секунду помедлив, Джиггс положил в нее заначенную было монету. — Ладно, — сказал он. Выражение его горячих ярких глаз было теперь совершенно невозможно прочесть; он даже не смотрел, как Шуман кладет деньги в карман, — просто взял свой парусиновый мешок и сказал: — Плохо, что мы не можем его с улицы забрать.
— Да, — подтвердил Шуман и подхватил второй чемодан. — Но не можем — значит, не можем. Пошли. — Он двинулся вперед, даже не оглянувшись. — Стержень какого-то клапана вытянулся, — сказал он. — Даю голову на отсечение. Думаю, поэтому вчера мотор так разогрелся. Надо их все снимать и мерить.
— Да, — сказал Джиггс. Он со своим мешком шел позади остальных. Он тоже пока не оборачивался; он глядел Шуману в затылок с пристальным тайным размышлением, с видом невыразительным и даже, можно сказать, безмятежным; он обращался мысленно к самому себе с сардонической, почти юмористической сдержанностью: «А как же. Знал ведь, что пожалею. Господи, пора уже было научиться не давать честности разгуляться до воскресенья. Потому что все со мной было в порядке до… а теперь зависеть от идиота, который…» Он наконец оглянулся. Репортер по-прежнему полулежал, прислоненный к двери; спокойные глубокомысленные пустые глаза, казалось, смотрели на них с прежней серьезностью, без удивления и упрека.
— Боже мой, — произнес Джиггс вслух, — я же сказал ему ночью, что это не парегорик; это лауданум[21] или вроде того… — Потому что на какое-то время до этого момента он позабыл о бутыли, он думал про репортера и только сейчас вспомнил про бутыль. «Теперь скоро уже», — подумал он с неким отчаянным возмущением, сохраняя в лице абсолютное спокойствие, следуя за остальными тремя, при каждом шаге ощущая сквозь ткань мешка биение сапог по ногам, белея горячими, пустыми и мертвыми, как будто обращенными внутрь черепа глазами, выставившими наружу слепые изнанки, тогда как взгляд их был сосредоточен на горячих бешеных извивах спиртного, уловленного тенетами плоти и нервов, — непрочной сетью, в которой он пребывал, жил. — Позвонить в газету и сказать, что он заболел, — предложил Джиггс, впадая в то лицемерное помрачение тяги и желания, что даже в таком нерушимом одиночестве безжалостно отметает в сторону всякое помышление и понятие о правдивости и лживости. — Может, кто-нибудь из газетчиков сообразит, как войти. Им с Лаверной скажу, что меня попросили подождать и показать дорогу…
Они добрались до устья переулка. Не замедляя шага, Шуман вытянул шею и стал высматривать на улице парашютиста.
— Пошли, пошли, — сказал Джиггс. — Он на остановке автобуса, где ему еще быть? Хоть и обижен-разобижен, пешком он туда не потопает.
Но на остановке парашютиста не оказалось. Автобус вот-вот должен был отправиться, однако среди сидящих в нем он тоже отсутствовал. Предыдущий ушел десять минут назад; Шуман и женщина описали парашютиста диспетчеру, который сказал в ответ, что и там такого человека не было.
— Все-таки, значит, решил пешком, — сказал Джиггс, подвигаясь к подножке. — Ну что, залазим?
— Можно было бы сейчас поесть, — сказал Шуман. — Вдруг явится к следующему.
— Жди, — сказал Джиггс. — Попросить бы водителя, чтобы брал за проезд поменьше.
— Да, — внезапно сказала женщина. — Лучше там поедим.
— Мы могли его обогнать и не заметить, — сказал Шуман. — У него же нет…
— Кончай, — сказала она холодным и жестким тоном, не глядя пока на Джиггса. — Еще неизвестно, с кем у нас сегодня будет больше хлопот — с Джеком или вон с ним.
Теперь Джиггс почувствовал, что на него смотрит и Шуман — смотрит раздумчивым взглядом из машинносимметричного круга новой шляпы. Но он не пошевелился; неподвижно, как один из манекенов, что в восемь утра выкатываются наружу хозяевами магазинов и ломбардов в трущобных районах, он стоял в тихом и замершем ожидании, в глубокой задумчивости, глядя обращенным внутрь взором на нечто, не являющееся даже мыслью и кидающее ему из невообразимого вихря полувоспринятых образов, подобного колесу рулетки с напечатанными фразами вместо чисел, неистовые обрывки планов и альтернатив: сказать им, что слышал слова парашютиста о том, что он собирается вернуться на Амбуаз-стрит, и вызваться привести его; вырваться на пять минут, стрельнуть у первого встречного, у второго, у третьего и так набрать пятьдесят центов; и наконец, твердо и бесповоротно, с отчаянной убежденностью истины и раскаяния, что, если, к примеру, Шуман сейчас даст ему монету и велит пойти глотнуть, он не возьмет ее даже — или, хорошо, возьмет, но выпьет только одну и не больше, исключительно из благодарности за избавление от бессильной нужды, от лихорадочных помышлений и расчетов, заставлявших его и теперь придавать голосу невинную непринужденность.