— Речь вот о чем, — сказал репортер. — Не в деньгах дело и не в кубке; вы сами знаете это прекрасно. Вы недавно сами были из их числа, пока не встретили Аткинсона и вам не подфартило. Да что там, даже и сейчас, даже с Аткинсоном, когда вам только и заботы, что клепать их, и пилон вам незачем видеть ближе, чем его видно с трибуны, и ноги от земли надо отрывать только раз в сутки, когда укладываетесь баиньки. И что же? Может, не вы, а кто-то другой носился в «девяносто втором» как угорелый вокруг пилонов прошлым летом в Чикаго? Может, это был не Мэтт Орд? Так что кому-кому, а вам известно, что сволочной желтый металл тут ни при чем; Бог ты мой, ему даже не выдали еще то, что он вчера выиграл. Потому что, если бы это были просто деньги, если бы он просто пришел к вам и сказал, что нуждается, вы одолжили бы ему без звука. Я же знаю. Да вы и так все понимаете. Господи Иисусе, этого только дурак набитый не понимает после сегодняшнего, после того, как они в полдень в кабинете этом сидели. Ага, вот представьте-ка себе. Предположим, на этих чертовых жестких стульях сидели бы не они, а бригада, которую наняли спуститься, скажем, в шахту не для чего-то там такого особенного, а просто посмотреть, обвалится она им на головы или нет, и за пять минут до спуска толстобрюхие хозяева шахты сказали бы им, что плата всем уменьшается на два с половиной процента, потому что надо напечатать объявление о гибели одного из них вчера вечером, когда его придавило лифтом или чем-нибудь там другим тяжелым. Спустились бы они? Да навряд ли. А эти ребята — отказались они лететь? Кстати, может, машина Шумана не собственный клапан сглотнула, а скорлупку от арахиса, которую кто-то бросил с трибуны. Конечно, они запросто могли бы девяносто семь с половиной удержать и два с половиной им оставить, и все равно…
— Нет, — отрезал Орд. Он заговорил жестко, непререкаемо. — Я не позволил бы на нем Шуману даже пробный взлет и посадку на прямой полосе, и никому бы не позволил, не говоря уже о полете по кольцу. Даже если бы машина получила допуск.
Этим коротким словесным выпадом Орд словно бы прорвал наброшенную на него тонкую многоречивую сеть, но репортер, не мешкая, последовал за ним на новую территорию, суровую и оголенную, как боксерский ринг:
— Но вы же на нем летали. Я не в том смысле, что Шуман летает так же хорошо, как вы; я думаю, никто так хорошо не летает, хотя мое мнение — это не мнение даже, просто впечатление от часового полета, в который вы меня взяли. Но Шуман может летать на всем, что вообще способно подняться в воздух. Я в это верю. А допуск мы получим; лицензия-то еще действует.
— Да, действует. Но она только потому еще не аннулирована, что министерство знает: я не позволю ему оторваться от земли. Мало ее аннулировать, эту лицензию; ее надо разорвать на клочки и сжечь, уничтожить, как бешеную собаку. Нет-нет. Не дам я эту машину. Мне жаль Шумана, но не так жаль, как было бы завтра вечером, если бы завтра днем он гробанулся в этой машине у Фейнмана на аэродроме.
— Но послушайте, Мэтт… — сказал репортер, затем умолк. Он говорил негромко и не сказать, чтобы очень уж настойчиво; однако при этом создавалось впечатление, что, хотя он давно уже окончательно обессилел, в невесомости своей он все еще цел, как летучее семя одуванчика, движущееся без ветра. В мягком розовом комнатном свете его лицо выглядело изможденней обычного, как будто после излишеств прошедшей ночи внутреннее пламя его жизни за неимением иного топлива питалось уже изнанкой его кожи, истончая ее и делая все более и более прозрачной, как изготовляют пергамент. Что его лицо выражало, было теперь совершенно невозможно понять. — Выходит, даже если бы мы могли получить допуск, вы все равно не позволили бы Шуману лететь.
— Точно, — сказал Орд. — Да, конечно, я жестко с ним поступаю. Это так. Но не самоубийца же он все-таки.
— Пожалуй, — сказал репортер. — До той точки, когда человек ничем, кроме смерти, не довольствуется, он еще не дошел. Ладно, поедем-ка мы обратно в город.