— Нынче, похоже, еще один там захотел попасть на первую страницу, да только вот…
— Правда? — вежливо спросил репортер, кладя часы на место. — Две минуты одиннадцатого? Самое время не иметь до завтра никаких дел, кроме работы. Как по-вашему?
— Не такая уж тягота для человека, который берется за работу не иначе как если больше дел никаких нет, — отозвался лифтер.
— Интересная мысль, — вежливо сказал репортер. — Может, стоило бы закрыть дверь; мне кажется, я ощущаю… — Дверь за ним лязгнула. «Две одиннадцатого, — подумал он. — Значит, остается…»
Но это мелькнуло и исчезло, не успев обратиться в мысль; он повис в неспешной застойной периферийной заводи мирного и безмятежного ожидания, думая: сейчас она… Чуть выше кнопки звонка он увидел слегка окислившуюся черту от вчерашней спички; нынешняя спичка без всякого расчета, без всякой нарочитости почти повторила движение той. Дверь уборной была последней: лист матового стекла с надписью: «Для джентльменов», деревянная рама без ручки-защелки («Наверно, поэтому только для джентльменов», — подумал репортер), а дальше — царство вечного креозота. Для умыванья он снял даже рубашку и осторожно принялся ощупывать левую сторону лица, приблизив к мутному волнистому зеркалу пробную гримасу, двигая туда-сюда челюстью, созерцая синеватый автограф свирепости, подобный татуировке на его дипломно-пергаментной коже, и тихо думая: «Да. Сейчас она…»
Комната отдела городских новостей (теперь он чиркнул спичкой о саму дверь) сумрачно вырисовалась, подобная внутренности амбара; редакторский стол, похожий на заросший и загроможденный остров, и другие столы под зелеными абажурами ламп глубинной своей одинокой обособленностью напоминали помеченные буями отмели в позабытом море, куда не заходят суда, — и среди них его собственный. Он не видел его только двадцать четыре часа, но теперь, стоя рядом, глядел на его загроможденную поверхность — на жженые метины по краю от бесчисленных погибших сигарет, на полузаполненную страницу желтоватой бумаги в пишущей машинке — и медленно, тихо изумлялся не только наличию на столе прежних примет своего бытия, но и самому присутствию стола на старом месте, думая, что это просто невероятно — так напиться и так протрезветь за такое короткое время. Когда он проходил мимо стола Хагуда, там кто-то стоял, и поэтому Хагуд его еще не видел. Он просидел за своим столом почти час, равномерно пропуская через машинку одну желтоватую страницу за другой, когда подошел рассыльный.
— Зовет вас, — сказал он.
— Спасибо, — сказал репортер.
Без пиджака, с приспущенным, как раньше, галстуком, но по-прежнему в шляпе, он остановился у редакторского стола и вежливо-вопросительно посмотрел на Хагуда сверху вниз.
— Хотели меня видеть, шеф? — спросил он.
— Я думал, вы пошли домой. Уже одиннадцать часов. Чем вы заняты?
— Варганю статейку воскресную для Смитти. Он меня попросил.
— Попросил?
— Ага. Я уже вошел в курс дела. Свое я раньше закончил.
— Что за статейка?
— Да ничего такого. Про то, что египетская архитектура всех эпох была полна пророческих предсказаний насчет любви Антония и Клеопатры, только вот сами они ни бельмеса в этом не понимали; им, видно, пришлось дожидаться римских газет. В общем, ничего такого. Смитти дал мне кой-какие книги и отметил уже там места, так что мне всего-навсего надо эти книги пересказать, чтобы любой, кто раскошелится на десять центов, мог допереть до смысла, а если мне этот смысл самому неясен, можно перекатать в точности как в книге, и это даже лучше, потому что никакой цензор тогда не поймет, чем там они якобы занимались.
Но Хагуд не слушал.
— Вы хотите сказать, что не идете ночевать домой? — Репортер серьезно и тихо смотрел на Хагуда. — Они все еще у вас обретаются, да? — Репортер смотрел на него. — Что вы сегодня ночью намерены делать?
— Я иду к Смитти. Буду спать у него на диване.
— Его же нет здесь, — сказал Хагуд.
— Конечно. Он дома. Я сказал ему, что сперва кончу за него эту работу.
— Ладно, — сказал Хагуд.