— Да. Он еще вчера вечером сказал, что сможет его посадить. Я знал, что он сможет. И теперь ему надо будет только один раз…
Она смотрела на него — бледные, холодные, настоятельные глаза, — на его изможденно-мечтательно-мирное лицо под мягким и ярким солнцем; аэропланы вновь приблизились и с хриплым рыком умчались. Его разглагольствования перебил репродуктор; все репродукторы вдоль предангарной площадки начали повторять его фамилию, объявляя трибунам, летному полю, земле, озерной воде и воздуху, что его просят немедленно пройти в кабинет директора.
— Ага, — сказал он. — Конечно. Я знал, что вексель будет единственным, что Орд попытается… Вот почему я тоже его подписал. Не беспокойтесь; мне надо просто прийти туда и сказать: «Да, это моя подпись». Не беспокойтесь. Он может на нем летать. Он на чем угодно может летать. Я раньше думал, что лучший летчик на свете — Мэтт Орд, но теперь…
Репродуктор принялся повторять сказанное еще раз. Он воздвигся прямо перед репортером и, казалось, смотрел на него в упор, нарочито выревывая его фамилию, словно бы вызывая ее обладателя не из мира живых людей, а из самого воздуха — вызывая повелительно, многократно. Когда репортер входил в круглый зал, репродуктор, который был установлен там, как раз начал; звук последовал за репортером через дверь и первую комнату, но дальше — во вчерашний зал заседаний, где теперь на жестких стульях сидели только Орд и Шуман, — не проник. Войдя сюда полчаса назад, они сели напротив тех, кто находился за столом; Шуман впервые увидел Фейнмана, который занимал место не в центре стола, а с краю, где вчера сидел комментатор; костюм на Фейнмане был не серый, как на фотографии в газете, а коричневый, но тоже двубортный, с яркой кляксой гвоздики. Единственный из всех он был в шляпе, казавшейся самым миниатюрным элементом его облика; ниже шляпы его смуглое гладкое лицо мгновенно расплывалось щедрыми волнами плоти, которая, на мгновение обузданная воротником, пухло и раскатисто отыгрывалась под строгими линиями пиджака. Лежавшая на столе рука с рубином, оправленным в золото, держала дымящуюся сигару. На Шумана и Орда он даже не взглянул; он смотрел на инспектора Сейлза — на лысого коренастого человека с грубовато вылепленным лицом, которое, обычно вполне приятное, сейчас таковым не было. Сейлз говорил:
— Потому что я могу наложить запрет на использование этой машины.
— То есть запретить летать на ней кому угодно, любому летчику? — спросил Фейнман.
— Можно и так выразиться, если хотите, — согласился Сейлз.
— Скажем так: воспользуемся этой формулировкой для протокола, — произнес еще один голос, принадлежавший элегантному и холеному молодому человеку в роговых очках, который сидел чуть позади Фейнмана. Это был его секретарь; он продолжил вкрадчиво-оскорбительным тоном изнеженного, умного, пропитанного ненавистью евнуха-прихлебателя при дворе восточного деспота: — Полковник Фейнман — не только общественный деятель, но и, прежде всего, юрист.
— Да, юрист, — сказал Фейнман. — Для людей из Вашингтона, видимо, сельский юрист. Позвольте, я буду говорить без обиняков. Вы — правительственный чиновник. Прекрасно. Посевные площади у нас регулируются, рыболовные промыслы регулируются, даже наши деньги в банке регулируются[26]. Прекрасно. Я по-прежнему не понимаю, как это у них так вышло, но у них так вышло, и нам приходится привыкать. Если бы он пытался жить за счет земельных угодий и Вашингтон пришел бы его регулировать — ладно, пускай. Понять это нам было бы так же трудно, как ему самому, но мы сказали бы — ладно, пускай. И если бы он пытался жить за счет реки и правительство взялось бы его регулировать — мы тоже смирились бы. Но вы мне что хотите сказать — что Вашингтон может прийти и начать регулировать человека, который пытается жить за счет воздуха? В воздухе у нас тоже, что ли, снижение посевных площадей?
Сидящие за столом (трое из них были репортеры) засмеялись. В их смехе прозвучало внезапное и громкое облегчение, как будто они до этого все время выжидали, пытаясь понять, как им слушать, как реагировать, и теперь наконец поняли. Не смеялись только Сейлз, Шуман и Орд; потом они заметили, что секретарь тоже не смеется и что он уже говорит, словно бы мягко вводя свой вкрадчивый голос в общий смех и прекращая его с такой же неумолимой внезапностью, с какой кокаиновая игла нейтрализует нерв:
— Да. Полковник Фейнман — в достаточной мере юрист (и мистер Сейлз, возможно, добавит — в достаточной мере сельский), чтобы даже правительственного чиновника попросить привести аргументы. Насколько известно полковнику, этот аэроплан лицензирован и лицензия одобрена самим мистером Сейлзом. Это правда, мистер Сейлз?