— Я знаю, что я тебе только в тягость, — говорит она и плачет в подушечку.
— Это для меня не ново, — говорю. — Вы твердите мне это уже тридцать лет. Даже Бен уже, должно быть, это усвоил. Так хотите, чтобы я поговорил с ней об ее поведении?
— А ты уверен, что это принесет пользу? — говорит матушка.
— Ни малейшей, если чуть я начну, как вы уже сошли к нам и вмешиваетесь, — говорю. — Если хотите, чтоб я приструнил ее, то так и скажите, а сама в сторонку. А то стоит мне взяться за нее, как вы каждый раз суетесь, и она только смеется над нами обоими.
— Помни, она тебе родная плоть и кровь, — говорит матушка.
— Само собой, — говорю. — Только эту плоть умертвить бы немножко. И чуточку бы крови пустить, была б моя воля. Раз ведешь себя как негритянка, то и обращение с тобой как с негритянкой, независимо кто ты есть.
— Я боюсь, что ты погорячишься, — говорит матушка.
— Зато уж вы, — говорю, — со своими методами многого добились. Так желаете, чтобы я занялся ею? Да или нет? Мне на службу пора.
— Ох, знаю я, что жизнь твоя тратится в каторжном труде на всех нас, — говорит матушка. — Ты знаешь сам, что, будь моя воля, у тебя была бы сейчас своя собственная контора и часы занятий в ней, приличествующие Бэскому. Ты ведь Бэском, не Компсон, несмотря на фамилию. Я знаю, что если бы отец твой мог предвидеть…
— Что ж, — говорю, — отец тоже имел право давать иногда маху, как всякий смертный, как простой даже Смит или Джонс.
Она снова заплакала.
— Каково мне слышать, что ты не добром поминаешь своего покойного отца, — говорит.
— Ладно, — говорю, — ладно. Пускай по-вашему. Но поскольку конторы у меня нет, то мне сейчас надо на службу, на ту, какая у меня есть. Так хотите, чтобы я поговорил с ней?
— Я боюсь, что ты погорячишься, — говорит матушка.
— Ладно, — говорю. — Тогда не буду.
— Но надо же что-то делать, — говорит матушка. — Ведь иначе люди будут думать, что я сама ей разрешаю прогуливать уроки и бегать по улицам или что я бессильна воспретить ей… О муж мой, муж мой, — говорит. — Как мог ты. Как мог ты покинуть меня в моих тяготах.
— Ну-ну, — говорю. — Вы этак совсем расхвораетесь. Вы либо на день ее тоже бы запирали, либо препоручили б ее мне и успокоились на том бы.
— Родная плоть и кровь моя, — говорит матушка и плачет.
— Ладно, — говорю. — Я займусь ею. Кончайте же плакать.
— Старайся не горячиться, — говорит она. — Не забывай, что она еще ребенок.
— Постараюсь, — говорю. Вышел и дверь затворил.
— Джейсон, — мамаша за дверью. Я не отвечаю. Ухожу коридором. — Джейсон, — из-за двери снова. Я сошел вниз по лестнице. В столовой никого, слышу — Квентина в кухне. Пристает к Дилси, чтобы та ей налила еще кофе. Я вошел к ним.
— Ты что, в этом наряде в школу думаешь? — спрашиваю. — Или у вас сегодня нет занятий?
— Ну, хоть полчашечки, Дилси, — Квентина свое. — Ну, пожалуйста.
— Не дам, — говорит Дилси, — и не подумаю. В семнадцать лет девочке больше чем чашку нельзя, да и что бы мис Кэлайн сказала. Иди лучше оденься, а то Джейсон без тебя уедет в город. Хочешь опять опоздать.
— Не выйдет, — говорю. — Мы сейчас с этими опозданиями покончим.
Смотрит на меня, в руке чашка. Отвела с лица волосы, халатик сполз с плеча.
— Поставь-ка чашку и поди на минуту сюда, в столовую, — говорю ей.
— Это зачем? — говорит.
— Побыстрее, — говорю. — Поставь чашку в раковину и ступай сюда.
— Что вы еще затеяли, Джейсон? — говорит Дилси.
— Ты, видно, думаешь, что и надо мной возьмешь волю, как над бабушкой и всеми прочими, — говорю. — Но ты крепко ошибаешься. Говорят тебе, чашку поставь, даю десять секунд.
Перевела глаза с меня на Дилси.
— Засеки время, Дилси, — говорит. — Когда пройдет десять секунд, ты свистнешь. Ну, полчашечки, Дилси, пожа…
Я схватил ее за локоть. Выронила чашку. Чашка упала на пол, разбилась, она дернула руку, глядит на меня — я держу. Дилси поднялась со своего стула.
— Ох, Джейсон, — говорит.
— Пустите меня, — говорит Квентина, — не то дам пощечину.
— Вот как? — говорю. — Вот оно у нас как? — Взмахнула рукой. Поймал и эту руку, держу, как кошку бешеную. — Так вот оно как? — говорю. — Вот как оно, значит, у нас?