«Ну вот, — сказала она. — Вот мы и в Поместье. На земле, принадлежащей ему, ему и Эллен и потомкам Эллен. Насколько я понимаю, ее у них впоследствии отобрали. Но она все равно принадлежит ему, Эллен и ее потомкам». Но Квентин уже и сам это увидел. Еще до того, как она заговорила, он сказал себе: «Вот. Вот», и (как это было весь долгий жаркий день в душном полутемном домике) ему показалось, что если он остановит повозку и прислушается, то сможет даже услышать топот копыт, сможет даже в любую минуту увидеть, как всадник на вороном коне выскакивает впереди них на дорогу и галопом несется дальше — всадник, некогда владевший всем, что только видел с любой точки его глаз, всем, что там было; и все — люди, животные и растения, — все напоминало ему (если б он даже когда-нибудь про это позабыл), что из всего, что видят и они и он, он самый большой и самый важный; он пошел на войну, чтобы все это защищать, и проиграл войну, и вернулся домой, и увидел, что проиграл нечто большее, чем даже и войну, хотя и не все; и тогда он сказал По крайней мере, у меня еще осталась жизнь но на самом деле у него осталась не жизнь, а всего только старость, и дыхание, и ужас, и презрение, и страх, и гнев, а из всех, кто прежде с неизменным почтением на него смотрел, осталась одна только девочка — когда он видел ее в последний раз, она была совсем еще ребенком, — она, наверно, наблюдала за ним из окна или из дверей, когда он, не замечая ее, проезжал мимо, смотрела так, как, вероятно, смотрела бы на самого господа бога, ибо все остальное, что она видела, принадлежало тоже ему. И быть может, он даже останавливался возле хижины и просил напиться, и она шла с ведром к источнику — милю туда и милю обратно, — чтобы подать ему свежей холодной воды, так же не смея сказать ему, что ведро пусто, как не посмела бы сказать это господу богу, — но и это было еще не все, ибо, по крайней мере, он был жив и он дышал.
Теперь Квентин, некоторое время тихо пролежав в теплой постели, снова стал тяжело дышать, с трудом вдыхая пьянящую чистую снежную тьму. Она (мисс Роза) не позволила ему въехать в ворота. «Остановитесь», — сказала она вдруг; он почувствовал, как ее ладонь затрепетала на его руке, и подумал: «Да ведь она боится». Теперь ему было слышно, как она дышит; голос ее звучал как робкий стон, полный, однако, железной решимости: «Не знаю, что делать. Не знаю, что делать». («Зато я знаю, — подумал он. — Возвращайтесь в город и ложитесь спать».) Но он этого не сказал. В свете звезд он увидел два огромных гнилых воротных столба, на которых теперь не было ворот, и принялся гадать, с какой стороны подъехали в тот день Генри и Бон и что отбрасывало ту тень, которой Бону не суждено было переступить живым, — то ли какое-нибудь живое дерево, которое и теперь еще жило, покрывалось листьями и снова их сбрасывало; то ли другое дерево — его срубили, сожгли ради тепла и пищи много лет назад, а может, оно просто погибло; то ли один из этих двух столбов; ему очень хотелось, чтобы здесь сейчас оказался сам Генри, который остановил бы мисс Розу и велел им вернуться обратно; он говорил себе, что если б Генри сейчас оказался здесь, то никто не услышал бы выстрела. «Она непременно захочет меня остановить, — всхлипывая, лепетала мисс Роза. — Захочет, я знаю. Может, в такой дали от города, когда мы здесь одни, в полночь, она даже велит этому негру… А вы даже не взяли с собой пистолета. Или взяли?»
«Нет, сударыня, — сказал Квентин. — Что она там прячет? Что это может быть? Впрочем, не все ли равно? Вернемся обратно в город, мисс Роза».
Она ничего не ответила. Она только сказала: «Именно это я и должна узнать». Она сидела, наклонившись вперед и дрожа, всматривалась в аллею — кроны деревьев образовывали над нею арку, — в аллею, ведущую туда, где стоит гнилая оболочка дома. «И теперь я непременно все узнаю», — всхлипнула она с каким-то изумлением, с жалостью к самой себе. Потом она внезапно зашевелилась. «Идем», — прошептала она, вылезая из повозки.
«Постойте, — сказал Квентин. — Давайте подъедем к дому. Ведь до него еще полмили».
«Нет, нет, — прошептала она; слова, словно свирепое шипенье, сорвались с ее уст с тою же странной, полной ужаса, но неумолимой решимостью, как будто идти и узнавать должна была вовсе не она, как будто она была всего лишь безвольным орудием кого-то другого, кому непременно нужно было это узнать. — Привяжите лошадь здесь. Скорее». Прежде чем он подоспел ей на помощь, она, крепко сжимая в руке зонтик, неловко спрыгнула с повозки. Ему казалось, будто он все еще слышит, как она задыхается и всхлипывает, стоя возле одного из столбов в ожидании, когда он отведет кобылу с дороги и привяжет ее за повод к молодому деревцу, поднимавшемуся из заросшей сорняками канавы. Она так тесно прижалась к столбу, что ее совсем не было видно, и когда он прошел в ворота, она просто отодвинулась от столба и, все так же всхлипывая и тяжело дыша, зашагала рядом с ним под аркой листвы по изрытой ухабами аллее. Тьма стояла кромешная; она споткнулась; он ее поддержал. Она взяла его под руку, вцепилась в него мертвой хваткой, словно ее пальцы, вся ее рука была маленьким мотком упругой проволоки. «Мне придется опереться о вашу руку, — всхлипывая, прошептала она. — А у вас нет даже пистолета… Подождите. — Она остановилась. Он обернулся; ее совсем не было видно, он слышал только торопливое дыхание и шелест ткани. Потом она сунула что-то ему в руку. — Вот, — прошептала она. — Возьмите». Это был топор, он понял это не зрением, а осязаньем — топор с тяжелым истертым топорищем и тяжелым зазубренным ржавым лезвием.