Выбрать главу

— Теперь представьте себе, как тот человек ждал, — сказал Стивенс, — ждал, что выйдет, и потом вдруг понял, почему ничего не вышло, почему завещание попало в руки судьи Дьюкинфилда, а потом исчезло для всего мира, понял, что причиной всему была его собственная память, что он забыл то, чего забывать не следовало. Он забыл, что судья Дьюкинфилд тоже знал, что мистер Холланд не стал бы никогда бить свою лошадь. Он понял, что судья Дьюкинфилд знал, что тот человек, который бил лошадь палкой так, что у нее на спине остались рубцы, тот человек и убил мистера Холланда, сначала убил, а потом засунул его ногу в стремя и палкой стал бить лошадь, чтобы она понесла. Но лошадь не понесла. Тот человек знал, что она не понесет, знал это давным-давно, знал — и забыл. Забыл, что эту лошадь, когда она еще была жеребенком, страшно избили и что с тех пор при одном виде палки она ложилась на землю, о чем знал и мистер Холланд, и все, кто был близок к его семье. Потому-то лошадь и легла сразу на труп мистера Холланда. Но и это бы ничего, это бы еще полбеды. Так думал тот человек по ночам, лежа в кровати и выжидая, как выжидал он пятнадцать лет. Даже тогда, когда было уже слишком поздно и он понял свою ошибку, даже тогда он не сразу вспомнил то, о чем нельзя было забывать. Но он все вспомнил, когда уже было поздно, уже после того как нашли тело и все видели рубцы на спине лошади, говорили о них так, что скрыть это было уже поздно. Впрочем, к тому времени, как он вспомнил, рубцы уже, наверно, зажили. Но заставить людей забыть о них можно было только одним способом. Представьте себе его состояние в те минуты, его страх, его обиду, сознание непоправимой ошибки, погубившей его, отчаянное желание повернуть время вспять хоть на миг, чтобы переделать, исправить то, что уже поздно было исправить. И все потому, что он слишком поздно вспомнил, как мистер Холланд купил ту лошадь у судьи Дьюкинфилда, того самого судьи, который сидел вот за этим столом и проверял правильность завещания, отдававшего в чьи-то руки две тысячи акров лучшей земли в штате. И тот человек ждал, что будет, потому что он мог только одним способом заставить забыть эти рубцы, ждал — но ничего не произошло. Да, ничего не произошло, и тот человек знал почему. И он ждал, пока хватало сил, пока не понял, что тут на карту поставлено больше, чем какая-то земля. Что же ему оставалось делать, кроме того, что он сделал?

Он не успел замолчать, как заговорил Ансельм. Голос его звучал резко, отрывисто.

— Вы ошибаетесь, — сказал он.

Мы все смотрели на него, на его грязные сапоги и поношенную одежду, видели, как он впился глазами в Стивенса. Даже Вирджиниус обернулся и посмотрел на него. Только родственник и старый негр не пошевелились. Казалось, они ничего не слышат.

— В чем же я ошибаюсь? — спросил Стивенс.

Но Ансельм не ответил. Он не спускал глаз со Стивенса.

— А Вирджиниус все равно получит землю? Даже если… если…

— Даже если что? — спросил Стивенс.

— Даже если он… если…

— Вы хотите сказать — даже если отец не умер, а убит?

— Да, — сказал Ансельм.

— Конечно. Вы с Вирджиниусом получите землю, независимо от того, утвердят завещание или нет, — разумеется, если Вирджиниус поделится с вами. Но человек, убивший вашего отца, не был в этом уверен, а спросить не посмел. Он не хотел, чтобы земля досталась вам обоим. Он хотел, чтобы всю землю получил Вирджиниус. Вот почему он так хотел, чтобы завещание утвердили.

— Вы неправы, — сказал Ансельм грубым, отрывистым голосом. — Я убил отца. Но только не из-за этой проклятой фермы. Ну, зовите шерифа!

Но Стивенс, пристально поглядев на искаженное злобой лицо Ансельма, спокойно сказал:

— А я говорю, что вы неправы, Анс.

Мы сидели в каком-то оцепенении, глядя на них, слушая их разговор — точно во сне, когда заранее знаешь все, что должно случиться, и в то же время понимаешь, что это ровно ничего не значит: все равно сейчас проснешься. Казалось, мы очутились вне времени и наблюдали за происходящим со стороны; да, мы были вне времени и наблюдали как бы извне с той самой минуты, когда, взглянув на Ансельма, мы как будто увидели его впервые. И тут пронесся звук, словно кто-то медленно перевел дыхание, совсем негромко, с облегчением, что ли. Может быть, мы все подумали, что наконец-то кончились кошмары Анса; может быть, мы все мысленно перенеслись в прошлое, когда он ребенком лежал в своей кровати и мать, любившая его больше всех, мать, чье наследие у него отняли и чей многострадальный прах был поруган даже в могиле, его мать заходила на минуту взглянуть на него перед сном. Было все это в далеком прошлом, хотя оттуда и вел прямой путь. Но хотя и вел этот путь прямо из прошлого, наивный мальчик, лежавший тогда в постели, давно сбился с этого пути, давно исчез, как все мы исчезаем, исчезли или должны исчезнуть. Тот мальчик уже умер, как и родные его по крови, чей покой был нарушен в можжевеловой роще, и сейчас перед нами был человек, на которого мы смотрели через разверзшуюся пропасть, смотрели, быть может, с жалостью, но без всякой пощады. Оттого и слова Стивенса дошли до нас не сразу, как не сразу дошли они до Анса, и Стивенсу пришлось еще раз повторить: