Ехали дотемна; свернувши в сторону, заночевали. На заре опять тронулись в путь.
— Дайте-ка сменю вас, — сказал я.
— Править буду я, — сказала бабушка. — Лошади мной взяты.
— Если устал без дела, можешь зонтик подержать, — сказал Ринго. — Моя рука роздыха просит.
Я взял зонтик, и Ринго лег на дно повозки, надвинул шляпу на глаза.
— Разбуди, когда подъезжать станем к Хокхерсту, — сказал он. — Чтоб издали мне разглядеть железную дорогу, про какую рассказываешь.
Так он и ехал все последующие шесть дней — спал в повозке, лежа на спине и прикрыв шляпой глаза, или в очередь со мной держал зонтик над бабушкой, не давая мне уснуть своими разговорами о железной дороге, которую сам он ни разу не видал и которую я видел в то Рождество, когда гостил в Хокхерсте. У нас с ним вечно состязание. Мы почти в точности ровесники, и, по мнению отца, Ринго сообразительней меня, — но для нас это так же мало имеет значения, как и разница в цвете нашей кожи. Значение имеет для нас то, что один из нас сделал или повидал такого, чего другому еще не привелось, — ис того Рождества я обогнал Ринго, поскольку повидал железную дорогу, паровоз. Поздней, однако, я уразумел, что не только в том был смысл железной дороги для Ринго: она была как символ общего порыва (увиденного нами лишь под конец пути и понятого не сразу). Самого Ринго тоже словно бы влекло, тянуло что-то, и железная дорога, мчащийся паровоз олицетворяли эту тягу, уже бурно охватившую его народ, — этот порыв безотчетный и темный — темней, чем кожа негритянская, — и влекущий вослед за иллюзией, грезой, яркой и расплывчато-неясной, ибо не было в наследии народа, в памяти даже старых стариков ничего такого, что бы позволило им четко сказать людям: вот, мол, что мы там обрящем; и Ринго и других влекло что-то неведомое им, но осязаемое — гнал один из тех импульсов, необъяснимых и неодолимых, какие возникают у народов временами и заставляют сняться с места, отринуть привычность и обжитость дома, земли, — налегке и слепо устремясь куда-то на свет надежды и фатума.
Мы ехали; ехали медленно. Или, может быть, так нам казалось оттого, что местность пошла словно совсем необитаемая; во весь тот день мы и жилья не видели ни одного. Но я молчал, не задавал вопросов, и бабушка молча сидела под зонтиком, в шляпке миссис Компсон, и лошади шли нога за ногу, так что даже поднятая нами пыль опережала нас; наконец, и Ринго привстал, сел, огляделся.
— Мы не на той дороге, — сказал он. — Никто тут и не ездиет и не живет.
Но немного погодя холмы кончились, дорога легла ровно, прямо; и Ринго вдруг воскликнул:
— Глянь-ка! Вон они опять — едут отымать наших кляч!
Тут и мы увидели вдали на западе это облако пыли — но ползущее медленно и, значит, не конницей поднятое, — а затем дорогу нашу под прямым углом пересекла дорога большая, широкая, протянувшаяся на восток струной, как железная дорога в Хокхерсте, где мы с бабушкой гостили в то довоенное Рождество; и я внезапно вспомнил.
— Эта дорога — на Хокхерст, — сказал я. Но Ринго не слушает, глядит на дальнее облако пыли, и лошади встали, понурив головы, и наша пыль снова опередила нас, а пыльное облако медленно движется с запада.
— Вы что, не видите — это ж они! — кричит Ринго. — Съезжайте с дороги скорей!
— Это не янки, — отвечает бабушка. — Янки уже здесь побывали.
Тут и мы с Ринго увидели пепелище, такое ж, как наше, и три трубы стоят над пеплом, а за сгоревшим домом из хибары смотрят на нас белая женщина и ребенок. Бабушка поглядела на облако пыли, затем на пустынную широкую дорогу, легшую на восток.
— Да, нам сюда ехать, — произнесла бабушка.
И мы поехали этой дорогой. Казалось, едем еще медленней, чем раньше, а за нами, на западе, движется пыльное облако, а по обе стороны от нас — сожженные дома, и хлопкосклады, и обрушенные заборы, и белые женщины с детьми (негров мы ни одного за все дни не увидели) глядят на нас из негритянских хибар, где живут теперь, как и мы сами; и мы проезжаем, не остановившись. И бабушка говорит:
— Бедные. У нас так мало, что нечем и поделиться с ними.
На закате мы съехали с дороги на ночлег; Ринго оглянулся.
— А пыли той не видно, — сказал он. — От конных она или от пеших, а осталась назади.
Мы все трое спали эту ночь в повозке. Не знаю, в котором часу, но я проснулся отчего-то неожиданно. Бабушка не спит, сидит уже. Голова ее видна мне на фоне звезд и веток. И вот мы уже все трое сидим в повозке, насторожив уши. А по ночной дороге идут люди. На слух, человек пятьдесят их; шаг тороплив, и какой-то бормоток прерывистый. Не то чтобы песня; песня звучала бы громче. Просто как бы напевно-бормотливый шум и частое дыхание, и шаги спешат, шуршат по толстому ковру пыли. И женские голоса различимы средь них, и вдруг я почуял их запах.