Мы сели на скамью нашу, как до войны с отцом садились; бабушка села строгая, пряменькая в своем ситцевом воскресном платье, в шали и шляпке, которую ей год тому назад дала носить миссис Компсон; пряменькая и тихая, и на коленях держит, как всегда, молитвенник, хотя вот уже почти три года, как у нас не служат по-епископальному. Брат Фортинбрайд — методист[32], а остальные каких оттенков христианских, не знаю. Прошлым летом, когда мы вернулись из Алабамы с той сотней мулов, бабушка кликнула всех мелких фермеров, послала им весть на холмы, где они живут в лачугах на земляном полу, хозяйствуя без рабов. Раза три или четыре пришлось ей повторить свой клич, но наконец все явились — мужчины, женщины, дети, а также дюжина негров, не знающих, что делать с внезапно обретенной волей. Наверно, из этих фермеров иные тогда и церковь с галереей для рабов впервые увидели, где в высоком сумраке сидели Ринго и те двенадцать и где нашлось бы место еще для двухсот; а бывало, отец тоже сидит рядом с нами, а за окном, под деревьями, полно экипажей с соседних плантаций, и у алтаря в епитрахили[33] доктор Уоршем, и на каждого из белых, сидящих внизу, приходится десяток черных на галерее. А когда в то первое воскресенье бабушка при всех опустилась на колени, то и коленопреклонение в церкви они тоже, наверно, в первый раз увидели.
Брат Фортинбрайд не был пастором. Он был рядовым у отца в полку, и в первом же бою его тяжко ранило — посчитали даже, что убило; но, по его словам, к нему сошел Христос и сказал: «Встань и живи»[34], — и отец отправил его домой умирать, но он не умер. Говорили, у него совсем желудка не осталось, и все думали, что пища, какую нам приходилось есть в 1862-м и 1863 годах, доконает его, тем более что для него и стряпать было некому — сам собирал дикие травы по канавам и варил себе. Но он выжил — может быть, и впрямь Христом спасенный. И когда мы вернулись с мулами, серебром и продовольствием и бабушка кликнула клич всем нуждающимся, то брат Фортинбрайд словно тут же из-под земли вырос, а холмяную бедноту он всю наперечет знал как свои пять пальцев; так что, возможно, он и прав был, говоря, что Господь Бог создал его с прямым расчетом на бабушку, а бабушку — с расчетом на него. И у алтаря, где стоял, бывало, доктор Уоршем, служил теперь брат Фортинбрайд, скупо и негромко говоря о Боге, и скулы на лице его, казалось, вот-вот прорвут тощую кожу, а волосы обкорнаны кое-как им самим, а сюртук давно позеленел, и заплаты коряво нашиты — одна из зеленой юфти, а другая из палаточного брезента со штемпелем «США», еще не стершимся. Проповедь говорит он всегда кратко; о конфедератских наших армиях теперь уже сказать почти что нечего. Бывают, видно, времена, когда и у проповедников кончается вера в то, что Бог переменит свое начертанье и дарует победу, — когда силы иссякли и поздно уже побеждать. Брат Фортинбрайд сказал лишь, что победа без Бога есть насмешка и призрак, а с Богом и поражение не есть поражение. Затем умолк, и вместе с ним стояли — в одежде из дерюги и мешков — старики, женщины, дети и дюжина негров, ошарашенных волей, и глядели на бабушку — уже не как на отца гончие, а как на Люша, когда он вносит корм, — и брат Фортинбрайд сказал:
— Братья и сестры. Сестра Миллард хочет воссвидетельствовать нам.
Бабушка встала. Она не вышла к алтарю, осталась у скамьи — в своей шали, в шляпке миссис Компсон и в платье, которое Лувиния стирает и отглаживает каждую субботу, и с молитвенником в руке. На нем вытиснены ее имя и фамилия, но позолота стерлась с букв, и прочесть их можно, только проведя по ним пальцем. Глядя прямо перед собой, она сказала негромко, как брат Фортинбрайд:
— Я прегрешила. Прошу всех помолиться за меня.
Она опустилась на колени, щупленькая, щуплей даже кузена Денни; одна шляпка лишь осталась видна всем над спинкой скамьи. Молилась ли сама она, не знаю. И брат Фортинбрайд если молился, то не вслух. Ринго и мне только-только минуло пятнадцать, но я мог уже представить, какие бы слова нашлись сейчас у доктора Уоршема — что есть, мол, воины и не носящие оружия, что и безоружная есть служба и что спасший от голода и холода одного ребенка милее в очах Господа, чем убивший тысячу врагов. Но брат Фортинбрайд не сказал этих слов. Подумал их молча, по-моему, — ведь и он умеет найти нужные слова. Он как бы сказал себе: «Слова хороши в мирное время, когда живем в достатке и покое. А теперь нам, пожалуй, простится молчание». Он просто стоял там, где, бывало, вел богослужение доктор Уоршем, а то и епископ с перстнем на пальце, большим, как пистолетная мишень. Потом бабушка поднялась с колен — я не успел ей помочь, — встала, и по церкви прошел длинный шорох — это (по объясненью Ринго) зашуршала мешковина и дерюга, когда прихожане перевели дух; и бабушка обернулась к галерке, но Ринго уже шел оттуда.
32
33
34