Темпл (повелительно, властно). Нэнси.
Нэнси (поворачиваясь, спокойно). Молчу.
Она идет в детскую. Темпл кладет деньги в сумочку, закрывает ее и ставит на пол. Потом поворачивается к сумке с детскими вещами. Расстегивает ее, торопливо проверяет содержимое, берет шкатулку, сует ее в сумку и застегивает снова. Все это занимает около двух минут; когда она застегивает сумку, Нэнси тихо выходит из детской, проходит мимо стола, останавливается, кладет деньги, которые ей дала Темпл, и направляется к двери, через которую вошла в комнату.
Темпл. Ну что?
Нэнси идет к двери. Темпл смотрит на нее.
Нэнси. (Нэнси останавливается, не оглядываясь.) Не думай обо мне слишком плохо. (Нэнси ждет, не двигаясь, не глядя ни на что. Темпл не продолжает, и она снова идет к двери.) Если я… если это когда-нибудь всплывет, я скажу всем, что ты сделала все, что могла. Ты старалась. Но ты права. Дело не в письмах. Дело во мне самой. (Нэнси идет.) До свиданья, Нэнси. (Нэнси подходит к двери.) У тебя есть ключ. Я оставлю твои деньги на столе. Можешь забрать их… (Нэнси выходит.) Нэнси!
Ответа нет. Темпл еще секунду смотрит на пустую дверь, пожимает плечами, берет деньги, которые оставила Нэнси, осматривается, подходит к письменному столу, берет с него пресс-папье, возвращается и кладет деньги под него; теперь, двигаясь решительно и быстро, она берет со стола одеяльце, подходит к двери в детскую и входит туда. Проходит секунда или две, затем раздается вопль. Свет мигает и начинает тускнеть, быстро наступает полная темнота. Вопль обрывается.
ТРЕТЬЯ СЦЕНА
Слева вверху загорается свет. Обстановка та же, что и в первой сцене, только в кресле губернатора теперь сидит Гоуэн Стивенс. Темпл стоит на коленях у стола, положив на него руки и уткнувшись в них лицом. Возле нее стоит Стивенс.
Темпл не знает, что губернатора уже нет и теперь в кабинете находится ее муж.
Темпл (не поднимая лица). Вот и все. Явилась полиция, а убийца все сидела на кухне, в темноте, и повторяла: «Да, Господи, я это сделала», и в тюремной камере тоже повторяла это…
Стивенс наклоняется и касается ее руки, словно хочет помочь ей встать. Она сопротивляется, но головы не поднимает.
Нет-нет. Разве мне по роли не положено стоять так, пока его честь или превосходительство не удовлетворит нашу просьбу? Или я уже окончательно провалила свою роль, даже если суверенный штат предложит мне платок прямо из кармана нашего избранника? Потому что — видите? (Поднимает лицо, глаза ее широко открыты, слез на нем нет; в сторону кресла, где вместо губернатора сидит Гоуэн, она не смотрит. Свет падает ей прямо в лицо.) По-прежнему ни слезинки.
Стивенс. Вставь, Темпл.
Снова хочет помочь ей подняться, но она опережает его и поднимается сама, глаза ее по-прежнему широко открыты и обращены в сторону; она поднимает руку, словно маленькая девочка, собравшаяся заплакать, но вместо этого прикрывает глаза от света.
Темпл. И сигареты не нужно; времени теперь потребуется совсем мало, потому что ему надо только сказать «Нет». (Опять не поворачивая лица, хотя обращается к губернатору, полагая, что он сидит за столом.) Потому что вы не намерены спасать ее, так ведь? Потому что все это было не ради ее души, ее душа не нуждается в этом, а ради моей.
Стивенс (мягко). Почему бы сперва не закончить? Расскажи остальное. Ты что-то говорила о тюрьме.
Темпл. О тюрьме. Похороны состоялись на другой день — Гоуэн как раз добрался до Нового Орлеана и вылетел оттуда самолетом, — а в Джефферсоне путь на кладбище проходит мимо тюрьмы, да и не только на кладбище, проходит под верхними зарешеченными окнами — общей арестантской и камер, откуда заключенные-негры — азартные игроки, торговцы самогоном, бродяги и убийца — могут смотреть вниз и любоваться, любоваться даже похоронами. Вот так. Стоит кому-то из белых оказаться в больнице или в тюрьме, вы сразу же говорите: «Какой ужас», не из-за стыда, боли, а из-за стен, замков, и тут же посылаете им книги, карты, головоломки. А неграм нет. Вы даже не думаете о картах, головоломках и книгах. И внезапно с каким-то ужасом понимаете, что им не только не нужно книг, чтобы отвлечься, им даже не нужно отвлекаться. Проходя мимо тюрьмы, вы видите их — нет, не их, их совершенно не видно, видны лишь руки меж прутьев решеток, они не стучат, не елозят, даже не стискивают, не сжимают решетку, как белые руки, а просто лежат между прутьями, не только спокойно, но даже успокаивающе, уже разжатые, расслабленные, не чувствующие боли от рукояток плуга, топора или мотыги, тряпок, щеток, колыбелек белых, и даже стальных прутьев они касаются спокойно, безболезненно. Понимаете? Вовсе не искривленные, не скрюченные работой, а даже гибкие и ловкие благодаря ей, разглаженные и даже мягкие, словно, пролив пота всего на цент, они получили то, что белым обходится по доллару унция. Не подвластные работе, нет, и пошедшие с ней на компромисс — тоже не то, а заключившие союз с работой и потому свободные от нее; в перемирии с ней, в мире; эти вот длинные мягкие руки безмятежны и неподвластны боли, поэтому, чтобы выглядывать, смотреть — видеть похороны, процессии, людей, свободу, солнечный свет, вольный воздух — их владельцам не нужно ничего, кроме рук; не нужны глаза: руки, лежащие между прутьев решетки и глядящие наружу, могут до наступления света разглядеть очертания плуга, мотыги или топора; и даже в темноте, не включая света, могут обнаружить не только ребенка, младенца — не своего, а вашего, белого, — но и загвоздку, помеху — голод, мокрую пленку, незастегнутую булавку — и сделать все, что нужно. Видите. Если бы я только могла плакать. Там в свое время находился еще один негр-убийца, мужчина, случилось это до моего приезда в Джефферсон, но дядя Гэвин должен помнить. Жена этого негра только что умерла — они прожили вместе всего две недели, — он похоронил ее и принялся бродить в темноте по проселкам, чтобы утомиться и заснуть, только из этого ничего не вышло, тогда он решил напиться, чтобы заснуть, но и это не помогло, тогда он стал драться и перерезал горло белому за игрой в кости, и после этого наконец ненадолго заснул; шериф нашел его на веранде дома, который он снял, чтобы жить там с женой, с семьей до самой старости. Выспаться ему не удалось, и вот в тот день в тюрьме надзиратель, помощник шерифа и еще пятеро негров-заключенных едва повалили его и держали, чтобы надеть на него цепи, — он лежал там, на полу, более полудюжины человек с трудом держали его, — и знаете, что он говорил? «Видно, не перестану я думать. Видно, не перестану».