Потом индейцы ушли; тюрьма видела это: разболтанный, немазаный фургон, пару мулов, впряженных в него обрывками упряжи с Атлантического побережья, дополненной ремнями из серой оленьей кожи, девятерых молодых людей — диких, неукротимых и гордых, они даже в памяти своего поколения были свободными, а в памяти отцов были потомками королей, — сидящих вокруг него на корточках и ждущих, тихих, спокойных, одетых даже не в древние, выделанные в лесу оленьи шкуры времен своей свободы, а в церемонные одеяния непонятных ритуальных выходных дней белого человека: суконные брюки и белые рубашки с накрахмаленной грудью (потому что они отправлялись в путь, их будет видеть окружающий мир, незнакомцы, и держа под мышками изготовленные в Новой Англии башмаки, потому что путь предстоял долгий и босиком идти было лучше), не заправленные в брюки рубашки без воротничков и галстуков тем не менее были жесткими, как доски, сверкающими, первозданно чистыми, в кресле-качалке, стоящем в фургоне под зонтиком, который держала рабыня, — толстую, бесформенную старую матриарха в королевском пурпурном шелке с пятнами пота и в шляпе с плюмажем, разумеется, тоже босую, но, поскольку она была королевой, другая рабыня держала ее туфли; тюрьма видела, как она вывела на бумаге крест и тронулась в путь, медленно и душераздирающе удалилась под медленный, душераздирающий скрип немазаного фургона — с виду, и только с виду, так как, по сути дела, она словно бы не поставила чернильный крест на листе бумаги, а подожгла фитиль мины, заложенной под перемычкой, преградой, барьером, уже искореженным, перекошенным, выгнутым, не только высящимся над землей, но и кренящимся, нависающим, готовым вот-вот рухнуть, так что потребовалось лишь легкое касание пера в этой смуглой безграмотной руке, и фургон не удалился со сцены медленно и душераздирающе под душераздирающий скрип немазаных колес, а был сметен, унесен, выброшен не только из округа Йокнапатофа и штата Миссисипи, но даже из Соединенных Штатов, нерушимо и невредимо — фургон, мулы, неподвижная бесформенная старая индианка и девять окружающих ее голов, — словно бутафория или декорация, которую быстро тащат за кулисы среди суеты реквизиторов, меняющих оформление для следующих сцены и акта, хотя занавес еще не успел опуститься.
Времени не было; следующие акт и сцена сами, не дожидаясь реквизиторов, расчистили себе подмостки; или, скорее, даже не потрудились расчистить, а начали действие прямо среди призраков, увядающих теней того старого времени, которое было использовано, истрачено для того, чтобы никогда уже не повториться и не вернуться: казалось, обычная, простая, спокойная и упорядоченная последовательность дней была недостаточно сильна, не обладала должным размахом, поэтому неделям, месяцам и годам пришлось сгуститься, слиться в одно стремление, один порыв, один беззвучный рев, наполненный одним словом: город: центр: с именем: Джефферсон; уста людей (которых старый Алек Холстон давно перестал звать по имени или, в сущности, даже узнавать их недоверчивые лица) неумолчно кричали об этом; так было вчера, а на другой день мощный, торжествующий натиск и рев сдвинули город на один квартал к югу, оставив в тихой заводи окраинной улочки старую тюрьму, которая, подобно старому зеркалу, уже очень долго смотрела на очень многое, будто старого патриарха, который если не предрешил преображение глинобитной лачуги в особняк, то, по крайней мере, предвидел его и теперь не только согласен, но даже рад сидеть в старом кресле на задней веранде, куда не доносятся из опустевшей гостиной шорох проектов и гомон спорящих архитекторов.