И поэтому не сразу понял, что поразило, потрясло его. Он резко приказал: «Стой!» — и стал вслушиваться в звенящую тишину, потому что раньше слышал здесь только грохот канонады: это был уже не усеянный звездами мужчина в штабном автомобиле у французской линии фронта, а одинокий мальчик, лежащий животом на каменной стене за пиренейской деревней, где, как утверждают записи или помнит знание, он родился сиротой; он слушал, как та самая цикада звенит и щебечет в опаленной порохом траве за откосом, где с прошлой зимы валялся хвост сбитого немецкого аэроплана. Потом он услышал и мелодичное пение жаворонка, высокого и невидимого, казалось, четыре золотые монетки упали в чашу из мягкого серебра, они с водителем поглядели друг на друга, потом он громко и хрипло сказал: «Поезжай», — и они тронулись снова; и, конечно же, снова послышалось пение жаворонка, безмятежное и невероятное, затем снова наступила счастливая тишина, и ему захотелось зажать руками уши, спрятать голову, потом, наконец, снова послышалось пение жаворонка.
Обе батареи в замаскированном углу уже не стреляли, но по-прежнему находились там, и к ним еще примкнул взвод тяжелых гаубиц; артиллеристы спокойно смотрели, как рубленым шагом приближается генерал, широкогрудый, мужественный, внешне непроницаемый и несокрушимый, усеянный звездами, решительный и на этом участке земли все еще самый главный и всемогущий, однако из-за этих самых звезд он не осмеливался спросить, кто был тут старшим, когда прекратили огонь, тем более откуда исходил этот приказ, теперь он думал о том, что всю свою военную жизнь слышал, будто война налагает на лицо человека неизгладимый след, сам он никогда не видел его, но тут смог увидеть, что делает с лицами людей мир. Потому что теперь он знал, что тишина простерлась гораздо дальше участка одной дивизии и даже двух смежных с ним; теперь он понимал, что имели в виду командир корпуса и командующий группой, когда говорили почти слово в слово: «Неужели ты не понял, что происходит?» — и думал: Я даже не попаду под трибунал за некомпетентность. Теперь, раз война окончилась, им незачем устраивать суд надо мной, потому что всем будет не до того, а военный устав сам по себе никого не заставит позаботиться, чтобы моей репутации было отдано должное.
— Кто здесь командует? — спросил он. Но прежде, чем капитан успел ответить, из-за орудий появился майор.
— Командует здесь Граньон, — сказал командир дивизии. — Вы, разумеется, замещаете его?
— Так точно, генерал, — ответил майор. — Таков был приказ, он поступил вместе с приказом о прекращении огня. — В чем дело, генерал? Что происходит? — Последние слова он произнес в спину командиру дивизии, потому что тот уже повернулся и зашагал прочь, высоко вскинув голову, перед глазами его все расплывалось; потом километрах в двух или больше к югу выстрелила батарея: раздался залп, резкий грохот; и командир дивизии, твердо идущий, неторопливый, сильный, мужественный и несокрушимый, вдруг ощутил, как внутри у него что-то прорвалось, побежало, хлынуло; будь он до сих пор мальчишкой, круглым сиротой, укрывшимся ото всех на заброшенной пиренейской стене, это были бы слезы, скрытые ото всех тогда, как и теперь, вызванные теперь, как и тогда, не горем, а несгибаемостью. Потом выстрелила другая батарея, залп раздался на сей раз менее чем в километре, командир дивизии не замедлил шага, а лишь сменил направление и вместо того, чтобы войти в соединительную траншею, поднялся на откос и спустился на изрытое снарядами поле, по-прежнему он шел шагом, но так быстро, что отошел на значительное расстояние, когда выстрелила третья батарея, на этот раз одна из тех, которые он только что покинул, выпалила еще один залп, словно те, кто создал эту тишину, обращали на нее внимание людей, подчеркивали ее размеренными, бессмысленными залпами, говоря каждым раскатом ничтожного грохота: «Слышите ее? Слышите?»