— Что, не нравится? — сказал Матт и, обойдя стол, подошел к дяде Гэвину, вставшему с места. — Ну, будете защищаться? — сказал он. — Впрочем, что я — разве вы умеете драться! Ничего, я вас не совсем изобью, только малость разукрашу, чтоб вспомнили, как это бывает! — И, казалось, ударил он вовсе не сильно, кулаки у него как будто еле двигались в четырех-пяти дюймах от лица дяди Гэвина, так что кровь потекла у него из носу, из губ, будто не от удара, словно эти кулаки как-то вымазали его кровью; два, три взмаха, — но тут я опомнился, схватил толстенную дедушкину палку — она так и стояла у двери за вешалкой, занес ее, чтобы изо всех сил ударить Матта по затылку.
— Стой, Чик! — крикнул дядя Гэвин. — Перестань! Не смей! — Я ни за что бы не поверил, что даже на окрик Матт сможет так быстро обернуться. Видно, Золотые перчатки были выиграны не зря. Словом, он обернулся, схватил палку и вырвал ее у меня прежде, чем я успел опомниться, а я, испугавшись, что он ударит меня или дядю Гэвина, а может, и нас обоих, пригнулся и схватил бы его за ноги, но он выставил палку, как штык ружья, и упер конец мне в грудь, в глотку, словно поднял меня с полу этой палкой, как тряпку или лоскут бумаги, а не просто старался удержать на месте.
— Не вышло, мальчик! — сказал он. — А здорово ты размахнулся; жаль, дядюшка тебя выдал. — И, отшвырнув палку в угол, он прошел мимо меня к двери, и только тут мы все услыхали, что тот, кого он не впустил, изо всей силы барабанит кулаками, а он отодвинул засов, открыл двери и отступил перед Линдой, а она влетела, как пламя, да, вот именно, как пламя, и, даже не взглянув на дядю Гэвина или на меня, встала на носки и ударила Матта по лицу, дважды, сначала левой, потом правой рукой, задыхаясь, крича ему в лицо: — Болван! Бык! Тупица! Грязный бык! Сволочь! Тупая сволочь! — Никогда в жизни я не слышал, чтобы шестнадцатилетняя девочка так ругалась. Нет: никогда в жизни я не слышал, чтобы так ругались женщины, а она стояла перед ним и громко плакала, в бешенстве, словно не зная, что ей делать, бить его еще или ругать, но тут дядя Гэвин подошел к ней, взял за плечо и сказал:
— Перестань! Слышишь, перестань! — И она повернулась, обхватила его руками, прижалась лицом к его рубашке, залитой кровью, и громко плача, повторяла:
— Мистер Гэвин, мистер Гэвин, мистер Гэвин!
— Открой двери, Чик! — сказал дядя Гэвин. Я открыл. — Уходи отсюда, парень, — сказал он Матту. — Ну, быстро! — И Матт вышел. Я хотел закрыть двери. — Ты тоже, — сказал дядя Гэвин.
— Сэр? — переспросил я.
— Ты тоже уходи! — сказал дядя Гэвин и обнял Линду, а она вся дрожала и с плачем прижималась к нему, а его кровь капала и на нее тоже.
13. ГЭВИН СТИВЕНС
— Уходи! — сказал я. — Ты тоже уходи! — Он ушел, а я стоял, обняв Линду. Вернее, она прижалась ко мне изо всех сил, дрожа, всхлипывая и плача так безудержно, что у меня рубашка намокла от ее слез. Око за око, как, наверно, сказал бы Рэтлиф, потому что капавшая у меня из носа «юшка», как сказали бы викторианцы, уже запачкала рукав ее платья. Но я умудрился высвободить одну руку и через ее плечо вытащить носовой платок из кармана пиджака, хотя бы для начала, пока я не смогу совсем высвободиться и дотянуться до крана с холодной водой.
— Перестань! — сказал я. — Перестань же! — Но она рыдала все сильнее, все крепче обнимала меня, повторяя:
— Мистер Гэвин, мистер Гэвин. О мистер Гэвин!
— Линда! — сказал я. — Ты меня слышишь? — Она не ответила, только крепче вцепилась в меня. Я почувствовал, как она сильнее уткнулась головой мне в грудь. — Хочешь выйти за меня замуж? — сказал я.
— Да! — сказала она. — Да! Да!
И тут я взял ее за подбородок и силой оторвал от себя, поднял ей голову, заставил посмотреть мне прямо в глаза. Рэтлиф мне рассказывал, что у Маккэррона были серые глаза, — наверно, такие же серо-стальные, как у Хэба Хэмптона. Но у нее были вовсе не серые. Они были темно-сапфировые, — таким мне всегда представлялось сапфировое море Гомера.
— Выслушай меня! — сказал я. — Ты хочешь выйти замуж? — Нет, им вовсе не нужен ум, разве что для разговоров, для общения с людьми. Впрочем, встречались мне и такие — с обаянием, с тактом, но без всякого ума. Потому что при столкновении с мужчинами, с человеческими существами, им нужен только их инстинкт, их интуиция, хотя со временем она притупляется, забывается, им нужна беспредельная способность к самопожертвованию, незамутненная, неомраченная холодной моралью и еще более холодными фактами.