— Ну, постой! Не умеешь честно драться, хватаешься за жердину, так погоди же: как сниму деревянную ногу, как отлуплю тебя по чем попало!
И тут парни стали драться, на этот раз без жердины, а сам мистер Бадди и еще несколько человек смотрели, и хотя Энсу далеко было до Золотых перчаток Матта, но он все же не сдавался, пока сам мистер Бадди не сказал: — Все. Хватит. — И велел Энсу вымыть лицо у колодца и ждать его в их машине, а Матту сказал: — Пожалуй, тебе пора отсюда выметаться. — Впрочем, это сделали и без него: люди из гаража сказали ему, что Матта уже выгнали, но Матт сказал:
— Да, черта с два выгнали, я сам взял расчет. Пусть эта сволочь мне в глаза скажет, что меня выгнали. — Но тут уже подошел шериф Хэмптон, высокий, пузатый, и впился в Матта своими колючими серыми глазками. — И кой дьявол угнал мою машину? — спросил Матт.
— Она у меня дома, — сказал мистер Хэмптон. — Я велел ее отвести туда сегодня утром.
— Ну и дела, — сказал Матт. — Хорошо, что Маккаллем меня выкупил раньше, чем вы ее успели загнать и прикарманить денежки, верно? А что вы скажете, если я пойду сяду в свою машину и заведу ее?
— Ничего, сынок, — сказал мистер Хэмптон. — Уезжай, когда хочешь.
— Теперь-то вы согласны, — сказал Матт. — Да, я уеду из вашего распроэтакого городишки, но уж сирену пущу на всю катушку. Придется вам и это слопать, пока из одного места не полезет. Ну, что скажете?
— Ничего, сынок, — сказал мистер Хэмптон. — Давай с тобой сторгуемся. Гуди в гудок сколько влезет, до самой границы нашей округи и еще футов десять за ней. И я никому не позволю тебя пальцем тронуть, если ты пообещаешь больше никогда нашу границу не пересекать.
Тем и кончилось. Было это в понедельник, в базарный день; казалось, вся округа собралась тут, в городе, и все молча выстроились вокруг площади, чтобы посмотреть, как Матт проезжает по ней в последний раз, рядом, на сиденье — фибровый чемоданчик, с которым он приехал в Джефферсон, и сирена воет и воет; никто ему даже рукой не помахал, и Матт ни на кого не взглянул: все молча, внимательно следили, как маленькая, ярко выкрашенная машина медленно и с шумом проезжает мимо, нахальная, громкая, вызывающая и в то же время какая-то ненастоящая и хрупкая с виду, словно детская игрушка, елочное украшение, так что казалось, будто она никогда не доберется до Мемфиса, уж не говоря об Огайо; через площадь, по улице, которая на окраине переходила в мемфисское шоссе, а сирена все гудит, и воет, и ревет, отдаваясь эхом от стен, усиливаясь в тысячу раз, словно гудит вовсе не эта маленькая, жалкая, хрупкая машина; и мы, некоторые из нас, думали, что уж теперь-то он непременно в последний раз проедет медленно, с громким ревом мимо дома Линды Сноупс. Но он не проехал. Он гнал машину все быстрей и быстрей по широкой опустевшей улице, как будто улица сама его пропускала, мимо последних городских домов, уже уступавших место весеннему простору лесов и полей, где даже вызывающий вой сирены становился жалким и, постепенно затихая, совсем тонул вдалеке.
Так что выходило, по словам отца, как он сказал дяде Гэвину, один ноль в его пользу. И вот подошел май, и уже все знали, что Линда Сноупс в этом году кончает школу первой ученицей в классе; мы шли мимо магазина Уилдермарка, и дядя Гэвин остановился и подтолкнул нас к витрине, говоря: — Вон тот. Сразу за тем, зеленым.
Там стоял дамский дорожный несессер.
— Да это же для путешествий, — сказала мама.
— Правильно, — сказал дядя Гэвин.
— Для путешествий, — сказала мама. — В дорогу, в отъезд.
— Нет, то есть да, — сказал дядя Гэвин. — Ей и надо уехать отсюда. Уехать из Джефферсона.
— А чем Джефферсон плох? — сказала мама. Мы все трое стояли у магазина. Мы стояли и смотрели на дамский несессер со всеми принадлежностями, и я видел наши отражения в витрине. Мама говорила ни тихо, ни громко, просто очень спокойно. — Ну, ладно, — сказала она, — чем Линде тут плохо?
И дядя Гэвин ответил таким же голосом: — Не люблю, когда что-то пропадает зря. Надо дать человеку возможность сделать все, чтобы его жизнь зря не пропадала.