Выбрать главу

— Врет, собака! От нас никуда не уйдет!

Раньше, еще до революции, в горькие минуты похмелья или безработицы говорил мне отец ласково:

— А вот возьмем и уедем с тобой, Серега. У нас с тобой, брат, дядька есть. Богатый дядька. Мужик в Таврике. К нему поедем. Земля там хоро-шая! Таврическая...

А я смотрел, как тряслись его тощие руки, и знал, что никуда мы не уедем. Но, разыскав в школе на карте Таврию, долго смотрел на нее завистливо и безнадежно.

Откатились белые. Как мутный поток, поползли к морю, спешно, торопливо, в суете откатывались обозы, наскоро грабя и теряя награбленное.

Я ночевал у Вальки — окно выходило в магазин чистильщика сапог: вакса, щетки, шнурки.

Ночью, не разобравшись второпях, белые взломали дверь магазина. К нам отчетливо доносились голоса:

— Ну, что там? — резкий, командный.

— Так что вакса, вашблагородь!

— А, черт! Тащи ваксу, пригодится. Еще чего?

— Щетки, вашбродь!

— Бери и щетки!

И бежали, драпали, торопясь и сжигая за собою мосты, села и города.

Бородатые, в рваных, потных рубахах, входят в город красноармейцы. Переночуют — и дальше, вперед.

— Куда?

— На Таврию! На Крым!

Только пыль за ними вьется.

И я видел: Таврия — вот она, на этих сизых, пыльных штыках, близкая и простая.

Посреди площади поставили тумбу, на ней — большая карта. Красной ленточкой — путь красных.

Утром мы прибегали сюда. Глядели, толкаясь и мешая друг другу. За ночь ленточка продвинулась вперед: Ростов взят!

— Ростов взят! — кричим мы навстречу опоздавшим ребятам. — Ростов взят!

Иногда ленточка замирала на месте. Так замерла она у Перекопа.

— Не возьмут! — сказал тихо Валька.

— А этого не хочешь? — ему показали кулак.

Но все ходили хмурые. Прислушивались к разговорам взрослых.

— Крепок вал, голыми руками не возьмешь.

— Мужик там плохой: от него поддержки нет.

И я вспомнил: «Стихия». Часто задумывался над картой. Таврия! Таврия! Хорошая таврическая земля, сколько крови впитала ты! Может. Мотина кровь там?

От него не было ни писем, ни вестей.

Приезжали раненые — под Ростовом, под Перекопом, — бандитской пулей на Украине. Проходили эшелоны с войсками, с беженцами, с мешочниками, белорусами, чувашами, татарами, русскими. Приходили вести из дальних стран — о Востоке, о Мильеране, об Антанте, — географический прибой бился вокруг нашего городка. В сумятице имен и лиц, в путанице говоров, обычаев, ухваток, характеров, в сутолоке людских толп проходило наше детство, и мы ждали: вот мелькнет среди этого потока вихрастая Мотьки на голова и удивленные глаза.

Но катились через город части, проходили эшелоны — не было Мотьки.

А я не забыл его. После, когда нежданно-негаданно встретились мы с ним, взрослые и такие несхожие с виду, мы все припомнили: и тачанку, и голубей, и все эти великолепные годы, о которых я не жалею, но которые я люблю.

Да, хорошая была встреча!

Но что же я?

Ведь все это я опишу в свое время.

2

Нас было шестеро ребят, корешей. Только двое — Валька Бакинский и Алешка Гайдаш — имели полный комплект родителей: отца и мать. У Павлика осталась только мать, отца белые повесили. У меня — отец, матери не помню. У Тоськи — отец и мачеха. У Моти — ни отца, ни матери.

В тревожной и суматошной, неуверенной жизни родителям было не до нас, и мы росли сами.

Артиллерийский снаряд, выпущенный немцами, оккупировавшими юг, выбил стекла в нашей школе. Учение кончилось. Дальнейшее образование получали мы в казармах запасного пехотного полка, куда бегали в гости к Углову, в полковую сапожную мастерскую.

Углов угощал нас крутым кондером, табачком и солдатскими забавными и горькими рассказами.

Он рассказывал о доме, о детях, о бабе, которая тоскует по нем, по мужике.

— А может, уж спуталась с другим! — Он говорил это незлобиво, просто. И незлобиво же добавлял, вколачивая гвоздь в подметку: — Приеду — убью! — И сам хорошо знал, что не убьет. А мы гадали: убьет или нет?

Забегала в мастерскую веселая солдатня, грохотала плоскими шутками, материлась, учила материться и нас, и мы привыкли к этому грубому, неприкрытому быту. Мы привыкли просто говорить о страшном — о смерти, о голоде, о человеческих муках.

Может быть, поэтому так легко волочили мы свои собственные муки: и смерть, посещавшую наши семьи, и голод, и неустройство.

Полковой сапожник Углов много рассказывал нам и о женщине. Острой, покорной, извечной жалостью были проникнуты угловские рассказы. С тех пор и живет во мне бережное уважение к женщине.