Я был на Филиппинах в предвыборные дни. Мистер Бишоп охотно посвятил меня в «борьбу партий». Если верить ему — все дело в возне трех групп: американской, китайской и испанской.
Потомки конквистадоров — испанцы — еще владеют здесь немалыми богатствами. Они живут в старинных кварталах Манилы — «кварталах белого человека», в своих каменных домах-крепостях с железными решетками в виде заостренных пик и с красными черепичными навесами над окнами. У них плантации, земли; церковь, по существу, тоже принадлежит им.
Китайские купцы живут в узких и грязных улицах китайской части города. Здесь пахнет горелой рыбой, чесноком и каким-то особенно горьким маслом, на котором жарится рыба. Но здесь, на этих улочках живут настоящие богачи, вес их в делах города немаловажный. Они, правда, не могут тягаться с американцами — солдат и пушек нет, но с испанцами могут поспорить!
Итак, американские дельцы, китайские купцы и испанские помещики — вот кто суетился вокруг выборов и решал, кому быть президентом «независимых» Филиппин.
Ну а сами филиппинцы, народ, который даже в собственной столице живет где-то на окраинах, в древних тростниковых хижинах на сваях? Чего он хочет? Какого президента? Какой независимости?
Об этом мне ничего не сказал мистер Бишоп. Он старался, чтоб я ничего и не увидел.
Но я — видел (нельзя было не увидеть). И надписи на стенах домов. И сорванные листовки. И разгоняемые полицией митинги. И сжатые кулаки. И — главное — глаза филиппинцев. В них можно было читать, как в открытой книге. В глазах — душа народа.
Этих глаз не забыть. Три века гнета и три века надежд в них.
Запуганный монахами, ограбленный купцами, трижды обманутый, много рая проданный, спаиваемый, развращаемый и наполовину истребленный народ не потерял, однако, ни национального достоинства, ни страстной жажды свободы.
Лучшие люди его, борясь с японскими захватчиками, верили: теперь пришло время завоевать свободу подлинную. Они верили в это еще и в те дни, когда, как избавителей, встречали американских солдат. Может быть, теперь — после войны — придет долгожданная свобода? Сейчас они знают: борьба продолжается. Это трудная борьба, кровавая. Но это борьба за счастье народа, за его будущее; без этой борьбы у народа будущего нет. Я не мог без волнения читать Санггуни Батонгбухэя:
Что вы скажете детям своим, когда гордость
простых бедняков
за гроши продадите, сгибая покорные спины
перед янки, скупившими все Филиппины
для своих лесопилок, своих рудников;
когда вместо гражданских свобод, вместо вольных
торжественных хартий
мы получим ярмо с иноземным клеймом
и в своей же стране станем жалким рабочим скотом?
Что тогда закричите вы все о свободе, потерянной в марте?
Помню последний вечер в Маниле.
На заре мы улетали. Догорал мирный закат над Манильской бухтой, и корабли в океане казались далекими и бесплотными призраками; можно было даже предположить, что на них нет пушек.
По приморской дороге беспрерывным потоком неслись автомобили. Стемнело, и машин уже не было видно, только огни, огни, огни, — казалось, что это не автомобили, а сама дорога бежит, льется, как огненная река.
Было жарко, несмотря на вечер, душно. По Рисаль-стрит, шатаясь, шли в обнимку американские моряки в своих белых колпачках, похожие на поваров. Они были смертельно пьяны и невеселы, хоть и горланили во все горло песни.
Прохожие шарахались от них в стороны; с визгом прятались девушки; торопливо опускали жалюзи на окнах.
Морякам было тесно на тротуаре, к пьяной компании приставали еще и еще пьяные. Рисаль-стрит гудела и стонала от топота их ног, от их мрачных песен, от их невеселого веселья.
Хриплые звуки музыки вырывались из всех щелей манильских притонов. Зазывалы тащили пьяных солдат в подворотни.
— Все для американцев!
Голые девушки были нарисованы яркими красками на огромных вывесках бурлесков, баров, кабаре.
— Вход — только песо![4] Вход — только песо! — кричали зазывалы. — Очень много смеха за одно песо.
Но смеха было мало в этих притонах под кричащими вывесками: «Хаба-хаба», «Горячее место», «Наплевать!» Зато было много гадости и грязи. В бурлеске под вывеской «Atomic bomb» («Атомная бомба») на подмостках кривлялись мужчины в женских платьях и девушки в мужских костюмах. В этом и была «соль», номера — мужчины в женских платьях вели себя на сцене совершенно непристойно, впрочем, и девушки им не уступали.
Наш русский солдат ушел бы, отплевываясь, из этого «театра», но на американцев «атомная бомба» действовала оглушающе, они хрипло кричали актерам: «Давай, давай еще! Эй, девка, вкалывай! Стесняться поздно!»