Выбрать главу
Мне миру не сказать, каким горю я сном, Едва коснешься ты до лютни сладкогласной; Безумья сколько в том, Искусства сколько в том, Сливаясь в Красоту, напев рождают страстный; —
Но это знаю я: огнистый менестрель, Небесный Израфель, певец иного мира, Певучести свои вложил в твою свирель, И звон его струны твоя прияла лира.

Поэтесса оставила нам также красивый проблеск, который дает нам возможность заглянуть в обстановку Эдгара По тех дней: «Это в его собственном простом, но поэтическом уюте, Эдгар По явился мне в самом красивом свете. Шаловливый, исполненный чувства, остроумный, переменно послушный и своенравный, как избалованный ребенок — для своей юной нежной и обожаемой жены, и для всех, кто приходил к нему, у него было даже при выполнении самых мучительных литературных обязанностей, какое-нибудь доброе слово, какая-нибудь ласковая улыбка, какое-нибудь, полное изящества и учтивости, внимание. За своим письменным столом, под романтическим портретом своей любимой Линор, он мог просиживать час за часом, терпеливо, усердно и не жалуясь, занося своим изысканно-четким почерком и с быстротою почти сверхчеловеческой мысли-молнии, «редкостные и лучистые фантазии» — по мере того как они вспыхивали в его волшебном и всегда бодрствующем мозге. Помню одно утро к концу его пребывания в этом городе (Нью-Йорке), когда он казался особенно веселым и светлым. Виргиния, нежная его жена, написала мне, настоятельно приглашая прийти к ним, и я поспешила на Amity Street. Он как раз кончал серию своих очерков о нью-йоркских литераторах. «Смотрите, — сказал он, торжествующе смеясь и развертывая несколько небольших узких свитков бумаги, — я покажу вам по разнице в длине свиткой различные степени уважения, в каковом я пребываю к вам, людям литературным. В каждом из свитков один из вас закручен и сполна обсужден. Помоги-ка мне, Виргиния!» И один за другим он стал развертывать их. Наконец они приступили к свитку, который казался нескончаемым. Виргиния со смехом побежала к одному углу комнаты с одним концом, а ее муж к противоположному углу с другим. «Чья же это столь удлиненная нежность?» — спросила я. «Послушайте-ка ее, — воскликнул он, — как будто ее маленькое тщеславное сердце не сказало ей, что это она сама».

Другая свидетельница жизни Эдгара По за последний ее период, когда он поселился в деревенской обстановке, мистрис Гев-Никольс рассказывает нам очень живописно о своем первом посещении Фордгама: «Я нашла поэта и его жену и мать его жены, которая была его теткой, живущими в маленьком коттедже, на вершине холма. Там был один акр или два зеленого газона, огороженного вокруг дома, газон был гладок как бархат и чист как ковер, за которым очень хорошо смотрят. Там были большие старые вишневые деревья, бросавшие вокруг себя широкую тень. Комнатки… Перед домом хорошо было сидеть летом под тенью вишен. Когда я первый раз была в Фордгаме, По каким-то образом поймал совершенно подросшую птицу, рисового желтушника.[128]

Он посадил ее в клетку, которую подвесил на гвозде, вбитом в ствол вишневого дерева. Птица, неспособная быть пленницей, была также беспокойна, как ее тюремщик, и беспрерывно прыгала самым неукротимым устрашенным образом из одной стороны клетки в другую. Я пожалела ее, но По непременно хотел ее приручить. Так стоял он там, скрестив руки перед плененной птицей, веря в достижение невозможного. Такой красивый и такой бесстрастный в своей волшебной умственной красоте. «Вы несправедливы, — сказал он мне спокойно на мои упреки. — Эта птица великолепный певец, и как только она сделается ручной, она будет услаждать наш дом своим музыкальным дарованием. Вам бы нужно услышать, как она звенит своими радостными колокольчиками». Голос По был сама напевность. Он всегда говорил тихо, когда в самом страстном разговоре, он заставлял своих слушателей внимать своим мнениям, утверждениям, мечтаниям, отвлеченным рассуждениям или зачарованным грезам. Мистрис По на вид была совершенно юной; у нее были большие черные глаза и жемчужная белизна лица, совершенно бледного. Ее бледное лицо, ее блестящие глаза и ее волосы, цвета воронова крыла, придавали ей неземной вид. Чувствовалось, что она как бы дух отходящий, и когда она кашляла, было совершенно очевидно, что она быстро близится к умиранию. Мать, высокая, сильная женщина, была некоторого рода всемирным Провидением для своих странных детей. По был в это время очень угнетен. Его крайняя бедность, болезнь его жены и его собственная неспособность писать были достаточным объяснением этого. Мы пробыли в доме с полчаса, как пришли новые гости, среди которых были и дамы, и все мы отправились гулять. Мы бродили в лесу и было очень весело, пока кто-то не предложил в качестве забавы прыгать. Я думаю, что верно это был сам По, он был искусен в этом спорте. Два-три джентльмена согласились с ним, и, хотя один из них был высокого роста и был охотником, По далеко опередил их всех. Но, увы, его штиблеты, долго ношенные и заботливо содержимые, на той и другой ноге лопнули от великого прыжка, который сделал его победителем. Я жалела бедную птицу в ее суровой и безнадежной тюрьме, но теперь я жалела бедного По еще больше. Я была уверена, что у него нет других башмаков, сапог или штиблет. Кто среди нас мог бы предложить ему денег, чтобы купить другую пару? Если у кого-нибудь были деньги, кто имел бы бесстыдство предложить их поэту? Когда мы вернулись к коттеджу, я думаю, мы все чувствовали, что мы не должны заходить и видеть злополучного безбашмачного сидящим или стоящим среди нас. Я, однако, забыла в доме книгу стихов По и вошла, чтобы взять ее. Бедная старая мать глянула на его ноги со смятенностью, которой я никогда не забуду. «Эдди, — сказала она, — как могли вы порвать ваши штиблеты?» По, казалось, впал в полуоцепенелое состояние, как только он увидал свою мать. Я рассказала о причине несчастья, и она увлекла меня в кухню. «Не скажете ли вы мистеру (Журнальный Обозреватель) о последней поэме Эдди? Если он только возьмет поэму, у Эдди будет пара башмаков. У него есть рукопись — я относила ее на последней неделе, и Эдди говорит, что это его лучшая вещь. Ведь вы скажете?» Мы уже читали поэму в конклаве, и Небо да простит нас, мы ничего в ней не поняли. Если бы она была написана на одном из утраченных языков, мы также мало могли бы извлечь смысла из ее певучих гармоний. Я, помню, сказала, что это верно лишь мистификация, которую По выдает за поэзию, чтобы увидеть, как далеко его имя может налагать свою власть на людей. Но тут была ситуация. Обозреватель был действенным орудием в разрушении штиблет. «Конечно, они напечатают поэму, — сказала я, — и я попрошу К. поскорее все это устроить». Поэма была оплачена тотчас и опубликована вскоре. Я думаю, что в собрании стихов Эдгара По она рассматривается как чистосердечное произведение поэзии. Но тогда она принесла поэту пару штиблет и двенадцать шиллингов в придачу».