Выбрать главу

«Мистрис Шью была так добра к ней, — говорит мистрис Клемм. — Она ухаживала за ней, пока она жила, как если бы это была ее дорогая сестра, а когда она умерла, она одела ее для могилы в красивое полотно. Если бы не она, моя любимица Виргиния была бы положена в могилу в бумажной материи. Я никогда не смогу высказать мою благодарность за то, что моя любимица была похоронена в нежном полотне».

Лен голубой расцвел и отцвел. Он превратился в белое полотно. Из своей смерти голубой цветок свил белые-белые смертные пелены.

Эдгар По впал в оцепенение. Ночью он вставал и уходил на могилу, чтобы долго скорбеть там. Потом снова им овладевало оцепенение.

Можно ли жить, когда любовь умерла? Нельзя. И жизнь, казалось, быстро его оставляла. Но любовь к Любви держит душу на земле, даже и тогда, когда любовь умерла. Эдгару По суждено было прожить еще два года с половиной. И он снова жил. И он снова любил. Но эти любви были только любовью к Любви. А эта жизнь со всеми ее зорями, кровавыми и запоздалыми, со всеми ее мучительными движениями осужденного, которого сжигают перед огромной глазеющей толпой, напоминает вопль Св. Терезы: «Y yo muero, porque no muero», — И я умираю, потому что я не умираю.

Мистрис Шью, которая дала Виргинии на смертном ее ложе торжественное обещание не покинуть ее Эдди, сдержала это обещание в размерах обычной жизни, обычного человека, с обычными взглядами на условности жизни. Единственная дочь доктора, и сама получившая медицинское образование, она видела, что Эдгар По близок к смерти, и сделала все от нее зависящее, чтобы спасти его. Призрак мистрис Шью мелькает перед нами в ласковом свете, когда она берет за руку Эдгара По, и, считая пульс, замечает, что даже тогда, когда он, по-видимому, здоров, у него лишь десять правильных ударов в крови, а затем начинается перебой. Она видится нам наклоняющейся над Эдгаром По, когда он в ее доме, как усталый ребенок, засыпает на двенадцать часов оцепенелым сном, и она призывает к нему знаменитого врача, который говорит, что левая часть мозга у него ранена, и что он должен умереть молодым, — а легкомысленный поэт, проснувшись, даже не подозревает, что вот только что он был опасно болен. Мы видим ее с Эдгаром По в церкви во время полночной службы, детски радующейся на то, что он как настоящий посетитель церкви, следит за службой, держит страницу ее молитвенника, поет с ней псалмы, — видим волнующейся и беспокоящейся, когда, дойдя до строки «Человек он скорбей, и знаком был с печалью», он быстро выходит из церкви, слишком взволнованный, чтобы оставаться, — и снова тихонько радующейся в то мгновение, когда, после проповеди, вся община молящихся встает, чтобы петь гимн «Иисус, души моей Спаситель», и он опять возникает рядом с ней, и бледный, звучным своим голосом, поет слова гимна. Эдгар По, всю жизнь молившийся Морю и Горам, и Лесам, и Ветру, и так далекий от Христа, что во всех его произведениях это слово не встречается ни разу, и весь, — как в блестящие латы закованный рыцарь, — замкнутый в свои лучезарные песнопения — рядом с этой, простодушно молящейся, не читавшей ни его сказок, ни его поэм! Мы видим ее шаловливо поддразнивающей Эдгара По, когда он приходит к ней усталый и говорит, что он должен написать какую-нибудь поэму, а несносные колокола так звучат, что мешают ему о чем-нибудь думать, — и она с улыбкой берет перо и лист бумаги и пишет на нем «Колокола» Эдгара По, и приписывает строку «Колокольчики, маленькие серебряные колокольчики», и он пишет первую строфу, и она внушает снова «Тяжелые железные колокола», и он пишет вторую строфу, и из этого первичного наброска в восемнадцать строк возникает потом бессмертная поэма, о которой уже нельзя не вспомнить, слыша звук колокола, и которая явилась заупокойной службой по самому поэту, вряд ли подозревавшему предвещательную значительность строк, которые он создавал. И еще один проблеск с ней связанный. Мы читаем: «Лишенный товарищества и сочувствия своей ребенка-жены, он мучился тем, что было для него изысканной агонией крайней брошенности. Ночь за ночью он вставал бессонный с постели и, одевшись, шел к могиле утраченной, и, бросаясь на холодную землю, горько плакал целыми часами. Тот самый навождающий страх, который владел им, когда он писал «Ворона», владел им теперь и до такой степени, что он не мог более спать, если около его постели не сидел какой-нибудь друг. Мистрис Клемм, его всегдашняя преданная утешительница, наиболее часто исполняла обязанности сиделки. Поэт, легши в постель, звал ее, и между тем как она гладила своей рукой его широкий лоб, он предавался безумным полетам фантазии в Эдем своих снов. Он никогда не говорил и не двигался в такие мгновения, разве, если рука удалялась от его лба; тогда, с детской настойчивостью, продолжая лежать с полузакрытыми глазами, он восклицал: «Нет, нет, еще не —!» Мать или друг оставалась с ним, пока он совершенно не засыпал, тогда бывший с ним тихонько оставлял его».