Кнульп сказал:
— У каждого человека своя душа, ей невозможно слиться ни с какою другою. Двое могут повстречать друг друга, говорить друг с другом и быть рядом. Но души их как два цветка, выросших порознь, каждый из своего корня; они не способны сблизиться, не то им пришлось бы оторваться от корней, а этого они как раз и не могут. Они только посылают свой аромат и свои семена, потому что их тянет друг к другу, но куда попадет семечко, зависит уже не от самого цветка, это зависит от ветра, а он прилетает и улетает, как хочет.
И еще:
— Сон, который я тебе рассказал, возможно, имеет тот же самый смысл. Ни Генриетту, ни Лизабет я с умыслом не обижал. Но по той причине, что я их обеих когда-то любил и хотел их удержать, они и соединились для меня во сне в один образ, — он похож на обеих сразу, но он и ни Генриетта, и ни Лизабет. Этот образ принадлежит мне, но с живым человеком у него ничего общего нет. И тут кстати будет сказать еще о моих родителях. Они были убеждены, что я их дитя, их частичка, и посему должен быть таким же, как они. Но я, хоть и любил их, был другим, особым и непонятным для них человеком. То, что было во мне главным, что как раз и было моею душою, они считали второстепенным и приписывали молодости или прихоти. При этом они меня тоже очень любили и всё бы для меня сделали. Но отец может передать в наследство сыну нос, или глаза, или способности, но не душу. Душа каждого человека рождается заново.
Мне нечего было на это возразить, ибо тогда еще я в такие рассуждения, во всяком случае по собственному моему почину, не пускался. Такое глубокомыслие, хоть и было мне по душе, но по-настоящему не задевало, а посему я полагал, что и для Кнульпа это не борение, а всего лишь игра. Кроме того, было так покойно и прекрасно лежать рядом с другом на сухой траве в ожидании ночи и глядеть на первые звезды.
Я сказал:
— Кнульп, да ты настоящий философ. Тебе бы профессором стать.
Он засмеялся и покачал головой.
— Скорее я вступлю когда-нибудь в Армию спасения, — задумчиво вымолвил он.
Это было уж слишком.
— Слушай, пожалуйста, не прикидывайся! — сказал я ему. — Не хочешь ли ты заодно сделаться святым?
— То-то и дело, что хочу. Каждый человек, который серьезно относится ко всему, что думает и делает, — святой. Вот как ты считаешь правильным, так и следует поступать. И если однажды я сочту правильным вступить в Армию спасения, то я, верно, так и сделаю.
— Далась тебе эта Армия спасения!
— Именно, далась. Сейчас объясню почему. Мне пришлось в жизни говорить с многими людьми и слышать много речей. Я слышал, как говорят священники и учителя, бургомистры, социал-демократы и либералы; но не было среди них ни одного, кто бы серьезно — до конца серьезно — относился к тому, что говорит, — так, чтобы я поверил: в случае нужды этот на костер пойдет за свои убеждения. А в Армии спасения, между прочим, со всей ее нелепой музыкой и шумихой, я встречал несколько раз людей, для которых все было серьезно.
— Откуда ты знаешь?
— Да уж это видно. Один, например, — помню, он держал речь в какой-то деревне, в воскресенье, под открытым небом — вокруг жарища, пыль, так что вскоре он совершенно охрип. Да особенно крепким он и не выглядел. Когда он не в состоянии был произнести ни слова, он просил своих трех товарищей немного попеть, а сам выпивал глоток воды. Полдеревни собралось вокруг, дети и взрослые, все считали его за дурака и всячески критиковали. Позади других стоял молодой дюжий батрак, в руках он держал кнут и время от времени оглушительно им щелкал, специально, чтобы позлить оратора и посмешить публику. Но бедный малый не давал волю гневу, хотя вовсе не был глуп, он пытался своим голосишком пробиться к зевакам и улыбался там, где другой бы выл или сыпал проклятиями. Знаешь, так стараются не за деньги и не ради удовольствия, но когда несут в себе великую уверенность и ясность.
— Изволь. Но ведь одно и то же не годится для всех. А человек чувствительный, тонкий, вроде тебя, вообще не создан, чтобы выступать перед зеваками.
— А может, как раз и создан. Ежели он во что-то верит, что-то имеет за душой, что выше и прекраснее чувствительности и тонкости. Ты прав, одно и то же не годится для всех, но истина — она ведь для всех одна.
— Ах, истина! Откуда тебе известно, что эти, с их аллилуйей, владеют истиной?
— Это мне неизвестно. Я утверждаю только: если я однажды сочту, что истина у них, я за ними последую.
— Если… Но ведь ты каждый день открываешь очередную мудрость, а назавтра ей не следуешь.