Выбрать главу

Все это производило впечатление чего-то несерьезного, полудетского, и Андрей Левченко это чувствовал, и ему хотелось как-нибудь иначе себя поставить, но он не умел этого сделать; чтобы не казаться дальше смешным и мальчиком, он замолчал, со стуком мешая ложечкой крутившийся воронкой чай; потом вдруг с раздражением оттолкнул ни в чем не повинный чайник, который отклеился и плеснул воду, и поднялся, размахивая руками.

— Сволочь! Только бы им нажраться, скоты!.. Отчего я не ем чужое никогда? Безнравственные люди!

— Чайник опрокинул, черт дохлый!

Поднялась общая брань. Карасев с злым лицом накинулся на Андрея. Бессонная ночь дежурства, баба, не давшая поспать утром, провизор, четырнадцатичасовая работа впереди — все это странно смешалось у него с представлением фигуры и выражения лица Андрея Левченко и с тем, что он — младший ученик и не имеет права возвышать голос.

— Что из себя генерала-то корчишь! Кто тебя тут боится!.. Скотина!

Все дружно напали на Левченко. У него действительно кто-то съел хлеб, но выходило так, как будто он сам был виноват в чем-то.

Стараясь удержать подергивавшиеся губы и слезы сознания своей правоты и бессилия защититься, Левченко проговорил несколько грубых ругательств, чтобы как-нибудь поддержать свое достоинство, затем отошел в угол и, наклонившись, стал рыться в пустых склянках.

Обида, чувство беспомощности и одиночества щемили в душе болезненным ощущением. Полгода прошло, как он поступил в аптеку, и с тех пор он ни дня, ни минуты не знал покоя. Его преследовали, ругали, унижали, издевались. За что? Он работал, как мог, старался угодить всем, но чем больше усилием работы и угождением другим пытался оградить себя, тем больше терпел. Даже из аптеки, куда он выходил из материальной в редкие свободные минуты, чтобы присмотреться и поучиться приготовлению лекарств, его гнали, как зараженного проказой, в материальную — мыть пузырьки, резать и наклеивать сигнатуры. Старшие ученики, помощники и провизор тоже когда-то были в таком же положении и в свою очередь терпели обиды и унижения от всех, кто стоял хоть на ступень выше их по иерархической служебной лестнице, а теперь, в силу психологической реакции, совершенно бессознательно вымещали чувство горечи за свои загубленные юношеские годы на Андрее.

Но ему было не до этих соображений. Озлобление и чувство мести росли в нем.

Он торопливо наклеивал сигнатурки, и в голове одна за другой мелькали несообразные мысли о мести и о несчастиях, которые должны постигнуть учеников, помощников и провизора. Сделается пожар; или они отравятся хлором, или, лучше, не отравятся, а ошибутся в лекарствах и отравят пациентов, — тогда придет полиция и заберет их, и они в отчаянии будут просить и умолять Андрея спасти их, сказать, что это он по неопытности перемешал банки. И он тогда подойдет и скажет им: «А помните, как вы меня мучили, и унижали, и всячески издевались надо мной, и не было мне ни минуты покоя, и никому не приходило в голову, как мне больно и горько, а теперь сами просите?! Зачем же вы меня мучили? За что?»

Да зачем он должен переносить все это, за что его все так не любят? За то только, что он — младший ученик. И ему до боли становится жалко себя, жалко своей молодой жизни, своего прошлого, гимназии, детских игр и материнской ласки.

Он наклоняется, лицо у него сморщивается, и с усилием задерживает жгучее ощущение навертывающихся слез.

Вошел провизор и, стараясь придать себе вид строгости и недовольства, приказал старшим ученикам идти в аптеку, а младшему браться за заготовки. Карасев и два старших ученика прошли в аптеку, отомкнули шкафы, подоставали ступки, полотенца, стеклянные воронки, стаканчики с делениями, совки для захватывания лекарств и все разложили и расставили по местам, как это они делали каждое утро, начиная работу.

Темные высокие потолки с неподвижно висевшей посредине лампой, недостаточное освещение, выступавшие своими размерами шкафы, отсвечивавшие темным блеском полированные стойки, ряды круглых белых банок с черными надписями и пряный воздух — все это, казалось, как раз соответствовало тому настроению однообразия, равнодушия и скуки, которое царило в аптеке.

В зеркальное окно виднелись кусок мостовой, панель на противоположной стороне, вход в портерную со старой вывеской, на которой были нарисованы кружка и бежавшее через ее края пиво. Утреннее солнце откуда-то из-за крыши аптеки, оставляя ее в тени, ярко, весело и ласково освещало эту вывеску, водосточные трубы, плиты тротуара, блестевшие стекла фонарей, карнизы и выступы на противоположной стене и белевшие в окнах занавеси.

Трескотня экипажей по мостовой, то усиливаясь, то слабея, доносилась сквозь закрытые двери вместе с немолчным гулом большого города. Мимо окон в ту и другую сторону проходила суетливая толпа, внося движение и жизнь в уличный шум, и постоянно мелькали из-за подоконников детские шляпы и шапочки.

Но все это как будто не относилось к аптеке. Тут было чинно, тихо, сумрачно. Ученики с сосредоточенным, деловитым выражением на бледных лицах работали за стойками, а провизор все так же неустанно писал и таксировал рецепты, стоя за пультом.

На лавках сидело несколько человек, дожидаясь лекарств. Они глядели на штангласы, на цилиндры, на огромные баллоны с цветной жидкостью, на всю эту своеобразную обстановку, получая впечатление аккуратности, педантичной чистоты, точности и того особенного значения, которым аптека невольно выделяется в представлении у каждого среди других учреждений, и со скучающим видом незанятых людей следили за всеми манипуляциями прилично и опрятно одетых молодых людей, быстро, ловко и самоуверенно работавших за стойками.

Каждый раз, как кто-нибудь входил и отворялась дверь, аптеку на мгновение радостно, до самого потолка заполнял уличный шум, но тотчас же, словно подрезанный, падал и снова продолжал журчать беспокойно и подавленно сквозь стекло затворившихся дверей. Ученики, не отрываясь, мельком взглядывали на вошедшего, торопливо доделывая рецепты, и впечатление нового посетителя сейчас же изглаживалось напряжением работы. Фигуры, лица, выражение физиономий, платье примелькались и сливались в одно общее серое представление, покрываемое ощущением однообразия и привычки. Лишь молодые девушки выделялись на общем фоне серых, примелькавшихся фигур и лиц миловидностью и грациозностью молодости. Слух приятно поражал молодой, звонкий голосок, вызывая чувство симпатии и участия. Карасев или кто-нибудь из учеников предупредительно отпускали что нужно, двери снова затворялись, и опять все принимало прежний серый, будничный оттенок, и все посетители становились похожими на одно лицо.

Каждый день точно так же проходило время, точно так же поминутно входили и выходили посетители, надо было лазить по полкам за банками, отсыпать, смешивать, наклеивать сигнатуры, точно так же ученики и помощники вели себя строго и чинно на глазах публики и ругались, острили, смеялись и привязывались друг к другу, когда оставались одни, чувствуя все то же скрытое, упорно враждебное отношение к принципалу и к блюдущему его интересы провизору.

IV

Иногда ученики придумывают для себя какое-нибудь развлечение. Особенно на это мастер Зельман, старший ученик, круглый, пузатый, коротенький. Он вечно покатывается со смеху и старается выкинуть какую-нибудь штуку. Вот он работает рядом с Карасевым; ему страшно надоело работать, и его ужасно подмывает устроить выходку, но в аптеке публика, а за пультом провизор. Тогда он нагибается, будто ищет склянку внизу, и хватает Карасева за ноги. Тот, чтоб не упасть, тоже нагибается, наваливается на Зельмана и начинает его немилосердно давить кулаками в спину, в брюхо, в шею, в голову. Их обоих не видно за стойкой ни публике, ни провизору, и они терзают друг друга на полу, страшно напрягаясь и затаив дыхание, чтоб не крикнуть или не расхохотаться. Если случайно выйдет провизор из-за пульта и увидит их в таком положении, их немедленно уволят из аптеки, — вот эта-то опасность и придает особенную пикантность их возне. Потом они подымаются и спокойно, как ни в чем не бывало, принимаются за прерванную работу, и публика только удивляется, отчего это у них стали такие красные лица.