Выбрать главу

Карасев думает о том времени, когда он сам сделается провизором. Перед ним до мельчайших подробностей проходят все детали его будущей жизни — как он будет одеваться, ходить, говорить с Карлом Ивановичем и гоняться за учениками.

Полусумрак, царивший в аптеке, и настроение, им вызываемое, до такой степени заслонили действительность, что Карасев совершенно позабыл, где он и что происходит кругом; перед глазами его проходили совсем другие картины и образы, хотя руки так же механически быстро делали свое дело. Когда к нему обращались за чем-нибудь, звук голоса, называвший его, странно выводил его из того состояния мечты и грез, которое навевалось утомлением и однообразием обстановки.

Пришел сторож, подставил лесенку, долго возился и, наконец, зажег лампу. Тогда окна сразу потемнели, и на улице тоже зажглись фонари. Проходившие мимо аптеки попадали на минуту в падавшую из окна полосу света, их отчетливо было видно изнутри, но в следующее же мгновение они опять терялись в темноте. Гул экипажей понемногу затихал над городом.

До десяти часов далеко. Карасев работает и незаметно опять погружается в свой мир воспоминаний и мечты. Посетители поделались какими-то вялыми, точно и им стало отчего-то скучно и все равно, как там ни идет время.

«Куда бы теперь пойти и сделать что-нибудь совсем другое, не похожее на то, что кругом делается? Отчего это все так? Вот будет все так тянуться, а потом и сдохнешь».

Это было где-то очень, очень далеко, но теперь почему-то напомнило о себе и невольно связывалось со скучающим видом публики, темнотой и этим бесконечным вечером. Карасеву стало неприятно, он переменил мысли и стал думать о другом.

К провизору подходит студент и говорит о чем-то вполголоса. Провизор слушает внимательно, с любезной улыбкой. Студенческая шинель с металлическими пуговицами, синий околышек фуражки, молодое с пробивающейся бородкой лицо будят в душе Карасева воспоминания, и ему становится больно. Сложись иначе жизнь — быть может, он вот в такой же форме теперь вошел бы в аптеку и так же свободно и независимо говорил бы с провизором. Карасев и все его товарищи принадлежали к тем несчастливцам, для которых гимназия не мать, а мачеха. Места аптекарских учеников заполняются тем громадным процентом учащегося юношества, который гимназии ежегодно выбрасывают, не давая кончить курс.

Студент ушел, а провизор подзывает к себе Карасева и начинает проверять только что приготовленную микстуру. Провизор смотрит в рецепт, а Карасев на память говорит, что он брал: «Sachari...»

Карасев на секунду запинается. Он вспоминает, что вместо молочного сахара, каковой значится в рецепте, как это он отчетливо теперь припоминает, он взял обыкновенный. «Sachari last...» — твердо выговаривает он, прямо и смело глядя провизору в глаза.

«Там небось не передохнут, а скажи — переделывать заставит», — мелькает у него. Провизор штемпелюет сигнатуру и велит завернуть склянку.

«Точно, как в аптеке», — говорят обыкновенно, но это большая наивность. Служащего персонала в сравнении с исполняемой работой держат всегда очень мало. Приходится надрываться, страшно торопиться, чтоб поспевать сдавать рецепты, и тут уж не станешь размерять; только лишь отвернется провизор (публика же все равно ничего не понимает в этих манипуляциях), ученик сыплет на глаз; отвешиваются же точно только остро-ядовитые вещества

Карасев чувствует, как ноют у него ноги и ломит поясницу. Весь организм охватывает апатия переутомления. Кажется, только бы добраться до постели — и моментально заснешь, как убитый. Никакие в мире удовольствия не соблазнили бы теперь: спать, спать и спать. Днем, особенно перед обедом, время тянулось томительно медленно. Теперь же кажется, что весь день, пока было светло, прошел почти незаметно, но сумерки и особенно вечер — бесконечны. Сколько уже приготовлено и сдано рецептов, сколько перебывало посетителей, и все так же сквозь темноту в окнах виднеются одинокие огни уличных фонарей, так же посредине аптеки необыкновенно ярко горит огромная горелка-молния, так же ходят ученики, помощники, публика с особенным оттенком, который принимают лицо, платье, свертки в руках при вечернем освещении, так же неподвижно лежит в углах и между шкафами темнота, а главное — все это так же естественно, необходимо и неизбежно, как и всегда. Этому вечеру, казалось, не будет конца.

Сквозь полуоткрытые двери в материальной виднеется длинная, нескладная фигура Андрея Левченко. Он ходит между стойкой и дверью, делает какие-то странные движения, наклоняется, подымает руки и как будто что-то вешает в воздухе.

Тем, кто сидит в аптеке, его движения кажутся смешными и несообразными; им не видно тонких, натянутых по всей материальной шнуров, на которых Андрей развешивает смазанные с одной стороны гуммиарабиком сигнатуры, чтобы они сохли. Когда он проходит мимо дверей, ему в свою очередь видны две-три неподвижных фигуры посетителей на скамьях, работающие за стойками ученики и все в одной и той же позе, полузакрытый пультом провизор. Целые ряды пузырьков касторки, нашатырного спирта, боткинских капель, глицерина стоят перед ним на стойке, оставляя впечатление исполненной за день работы. К усталости присоединяется ощущение одиночества: те работают хоть на людях, а ему вот целый день приходится возиться одному в грязной, беспорядочно заставленной, плохо освещенной, со спертым воздухом материальной.

VIII

«Раз... два.... три... четыре... девять... десять!» Часы бьют мерно, отчетливо и выразительно, ясно придавая своему бою особенное и всем понятное значение. В ту же секунду исчезает все то, что еще за мгновение налагало на всю обстановку своеобразный, свойственный только рабочему времени отпечаток, — и стоявшие неподвижно весы, баллоны, мензурки, пульт, скамьи с дожидавшейся публикой, темные окна разом потеряли выражение той невидимой силы и влияния, которые действовали таким удручающим образом на учеников. Ощущение свалившейся тяжести труда и возможности сейчас же уйти овладевает всеми, стирая впечатления проведенного дня.

Посетители теряют свой престиж, становятся как будто меньше, незначительнее и скромнее. Ученики начинают говорить между собою громко и непринужденно. Сторож тушит лишние лампы и становится у двери, дожидаясь, когда выйдут последние посетители, чтобы запереть двери и улечься возле на полу. Начинают считать кассу. Дежурный помощник с кислой миной мостит себе постель на стойке в полутемной материальной, а остальные ученики выходят из аптеки и дружно, веселые и оживленные, поднимаются по темной лестнице, со смехом и шутками догоняя друг друга.

Глаз ничего не различает в кромешной тьме, но ноги сами привычно несут по знакомым ступеням под самую крышу чердака. Огромная потребность движения, шума, иной обстановки, впечатлений овладевает всеми. То, что за минуту казалось недосягаемым блаженством, — возможность лечь на кровать и спать, спать, как убитому, до утра, — бесследно исчезает.

Узкая, тесная, грязная каморка заполняется шумом, гамом и дымом. Низкий потолок, под которым ходит сизая колеблющаяся пелена табачного дыма, скашивается к наружной стене крышей, так что, кто подходит к окну, должен нагибать голову. Ученики громко разговаривают, кричат, смеются, курят и перекидываются остротами.

Посредине устанавливается карточный стол с оборванным сукном, склянка с крематумом; куски колбасы и селедки приятно выступают на подоконнике. Ученики торопливо снимают свои чистенькие пиджаки, отстегивают белые гуттаперчевые рукавчики и манишки, и если бы кто-нибудь теперь заглянул сюда, на чердак, он отшатнулся бы: вместо изящных, чистеньких молодых людей он увидел бы отрепанных, рваных босяков. Рубахи у всех грязные, изорванные и висят клочьями на таком же грязном теле. Ученики за свой каторжный труд получают гроши, которые и убивают на костюм, так как хозяева требуют, чтобы они перед публикой являлись всегда чисто и прилично одетыми; платье же в аптеке страшно быстро портится, пятнается, разъедается лекарствами, кислотами, и потому денег на самое необходимое — на белье — у них не хватает. Андрей, младший ученик, носит рубаху, которую по году не снимает с плеч, и она висит на нем грязными, прелыми лохмотьями, скверный запах которых маскирует только обычный запах аптеки. У него никого нет родных в городе, некому о нем позаботиться, и когда рубаха уже окончательно разваливается и спадает, он покупает новую.