Выбрать главу

Желаем полного успеха доброму начинанию.

II

СВЕТОЧИ

(Сказка)

Был мрак, и люди, как муравьи, копошились, каждый устраивал свое благополучие. И одни, затаптываемые, в исступлении отчаяния падали с хулою на устах, другие взбирались по их телам, предаваясь диким оргиям, покупая наслаждения всякою ценою, иные метались, пытаясь поддержать падающих, но не умели и не могли этого сделать, так как ничего нельзя было разобрать в кромешной тьме. Гул голосов, проклятия, стоны, плач, хохот, звон литавр, песни, поцелуи — все сливалось в волнующееся море звуков, покрываемое волнующимся морем мрака.

Несколько человек, ощупью поднявшись на возвышение, робкою рукой возжгли светильники. Во мраке заблестели тонкие звездочки, трепетно мерцая. Мало-помалу они стали разгораться, и в высоко поднятых руках огненными языками побежало кровавое пламя светочей. Равнина осветилась от края до края, и люди с ужасом увидали, до какой степени они отвратительны и ужасны. Одни изможденные и измученные, с всклокоченными волосами, в рубищах, огрубелые и ожесточенные, были подобны лесным зверям, другие, с белым откормленным телом, были бесстыдно голы. А посредине этой волнующейся беспокойной толпы возвышалась Вавилонская башня. Строитель, восседая на вершине ее, кричал народу:

— Несите вы, все, кирпичей, извести, воды и бревен, ибо чем выше выстроим башню, тем счастливее вы будете.

Народ, падая и обливаясь потом, таскал цемент и кирпичи. А строитель кричал:

— Все хорошо идет, одно скверно: светочи горят и мешают нам, свет слепит глаза и вселяет беспокойство в народе. Гасите его, как кто может.

Потянулись тысячи отвратительных ртов и стали гасить светочи, швыряя в них камнями и грязью, но державшие их люди по-прежнему стояли на возвышении, высоко подняв руки, и по-прежнему багровое пламя, дрожа, озаряло до края равнину, по которой убегали тени мрака, озаряло людские несчастья, несправедливость, убийства, правду, слезы. Стоявший у подножия башни товарищ строителя закричал:

— Не слушайтесь старой лисицы: она лжет и обманывает. Башня нужна вовсе не вам, а ему. Он будет восседать на ее вершине, преисполненный гордости, а вы будете так же бедны и несчастны, как и прежде, и еще беднее и несчастнее. Благословен свет, озаривший всю равнину, все зло и несправедливости, на ней совершающиеся.

Лицо у говорившего было доброе и благородное, и он до земли поклонился светившему людям свету. Тогда народ закричал:

— Эй, ты, слезай-ка с башни!..

Строитель слез, посыпал главу пеплом и затерялся в толпе, а на его место воссел другой. Стоявший у подножия поглядел на народ, лицо его было довольно. Потом он обернулся в ту сторону, где багровым пламенем светили светочи, лицо его сделалось злым и жестоким, и вдруг из-под верхней губы, белея, быстро выросли и загнулись книзу волчьи зубы. Тогда он закричал:

— Эй, вы! Опустите и погасите факелы: свет мелькает и дрожит, и от этого не видишь истинного размера и положения вещей, и... и... и при нем видны мои зубы.

Державшие факелы поглядели на него молча, покачали головами, и по-прежнему багровое пламя озаряло равнину, гоня тени ночи. Тогда стоявший у подножия обнажил все зубы и, изрыгая хулу и клеветы, стал гасить горевшие светочи. И колеблющееся пламя затрепетало, то погасая, то вспыхивая, и по всей равнине снова забегали тени, то покрывая ее, то испуганно убегая к краю равнины, а стоявшие на возвышении делали все усилия, чтобы не дать погаснуть трепетавшему пламени, озарявшему людскую злобу и несчастья, правду и бесстыдство, клевету и слезы.

СУМЕРКИ БУРЖУАЗИИ

УТРО

Золотая Медведица стала опускать хвост на спину черного хребта, который стоял стеной, и играющие кругом звезды тоже торопливо сползали. Их неверный мерцающий блеск сквозил по зубчатому лесистому краю гор.

Зияло чернотой ущелье.

Моря не было видно, но слышалось в темноте внизу мерное тяжелое вздымание.

За ущельем отвратительно, раздирающим кошачьим криком закричала рысь, и кто-то смотрел из чащи синевато-искрящимися зрачками.

И черные горы, и зияющее ущелье, и чаща, густая и смутная, — все загадочно заткано тьмою, южной тьмой, полной пряных запахов и невидимой таинственной игры.

Тонко белеет в темноте домик, говоря о человеческом одиночестве.

Залаяла собака, и разом повеяло жильем, хозяйственным уютом. Неясной грудой чернеют дворовые постройки.

Тяжело скрипя рассохшимися половицами, вышел на крылечко человек, и даже в темноте чувствовалась массивность его фигуры. Постоял, держа в руках смутно чернеющее ружье, прислушался.

И хотя было все то же, как всегда, — мерно и тяжело вздымалось невидимое море, наполняя ночь, — но, как и всегда, в этом вздымающемся и падающем шуме чуялось новое, еще не досказанное.

Человек сошел со ступенек. Сапоги лизнула собака и стала ласкаться. Тот остановился:

— Пошла прочь!

Он сказал негромко, а собака, жалобно взвизгнув, поползла на животе в конуру. Мерно жевали лошади.

За конюшней потянулся сад. Молчаливые и черные, стояли деревья, все в том же немом согласии с тьмой, со сползающими за черноту хребта звездами, с мерно вливающимся через ущелье тяжким шумом.

Так же немо чернели за садом пчелиные домики.

Сюда любят приходить медведи и хозяйничать.

Человек вслушался: ни шороха. И вверх к хребту, и вниз к морю, и по боковым отрогам густела чернота лесной чащи.

Опять отвратительным кошачьим голосом закричала рысь сначала близко, потом за ущельем.

От пчельника черно и плоско потянулась бахча, но не видно было ни плетней, ни арбузов.

Осторожно хрустнула земля. Человек остро вглядывался, вдруг вскинул ружье, выстрелил.

Отблеск на секунду вызвал из темноты деревья сада, край чащи, горло расширяющегося ущелья, и пронесся заячий злой крик, а по ущелью, по отрогам, перекатываясь и ломаясь, грохотало эхо. Потом все стихло.

К человеку, стоявшему с ружьем, подходила в темноте небольшая фигурка, прихрамывая. Заячий тонкий злой голос заметался:

— Ты что в людей стреляешь?!. Глот!.. Жадный дьявол... всех сожрал... Coquin!.. Sauvage![6] Ты, черт, помни, расхлопают тебе кубышку...

Маленький человечек наскакивал на большого, охал и хватался за ногу, а большой брезгливо отодвигал его стволами двухстволки.

Надоел, как липучка. Будь это прежде, ахнул бы его прикладом; валялся бы теперь молча на земле. Оттащил бы за изгородь, бросил в чаще. Коли пришел бы в себя — выполз, нет — звери бы растаскали.

Да, прежде, а теперь...

Теперь камень в груди, тяжелый и холодный. И уже не слышит мерно вздымающегося ропота, не видит черного хребта, сползающих за него звезд, этого надоедливо скулящего человечка... Все заслоняя, смотрят тихие серые глаза, в которых такая затаенная ласковость, что и холодный камень в груди дрогнет, меркнет суровая напряженность, чем жил до сих пор.

Спокойные, тихие, полные внутренней ласки, жаления глаза... И милое такое лицо... тихий свет... Как будто делает усилие, и тогда улыбка точно печальною лаской осветится.

— Это тебе даром не пройдет!.. не-ет, не пройдет... Ты думаешь, ты тут — царь и бог... Не-ет, прошли времена... врешь... Перевязывай... перевязывай, тебе говорят, кровью изойду... У-у, тать нощной!..

«Тысячи ведь женщин с такими же глазами, с такими же серыми глазами... И жалеть — удел женщины. Ну?!.»

— Прочь!

Он сказал это негромко, как тогда собаке. Но маленький человечек вскипел еще больше:

— Voleur!..[7] Тебе и задушить недолго... Сейчас сбегаю в поселок, подыму народ, — на убийство пошел, в живых людей стрелять...

— Не воруй.

— Подавись, черт жадный. Арбузик взять, так он стрелять. Все одно птица склюет.

вернуться

6

Негодяй!.. Дикарь! (франц.)

вернуться

7

Вор! (франц.)